На этом столе при свете этих ламп дипломат де Бро сочинял те «уважаемые сочинения», названия и разбор которых де Герсель читал накануне и за день до этого. Огонь, танцевавший в камине, «огонь хрупкий и вечный, который на самом деле никогда не угасает, а только засыпает в очаге, будучи оставленным до следующего дня, когда человек снова будит его, – огонь этого самого камина играл тенями и бросал отблески на важный силуэт аристократического парламентария, который, как говорила его биография, походил на Ламартина». Герсель представил его себе сидящим за зеленым столом и покрывавшим листки медлительным, мелким письмом. Его сердце сжалось, как тогда, когда он видел скамейку, наполовину истлевшую, заржавевший инструмент, омертвевший клен…
«Огонь, который говорит в этом камине, – тот же самый огонь, который горел и в те времена, – подумал Герсель, – но он не чувствует этого. Моя жизнь – та же жизнь моего двоюродного дедушки; но я не чувствую этой логической связи, в которую верит мой рассудок. Ах, зачем умирать?.. Почему не продлится жизнь, переходя последовательно на сознающие это существа так же, как горение этого неугасимого огня?..»
Вошел Виктор и доложил:
– Господин граф, мадемуазель Дерэм ожидает внизу.
– Хорошо. Попросите войти!
Вошла Генриетта. Ее белое лицо казалось еще бледнее благодаря черному пальто и вуали из черного крепа. Ее сопровождал мальчишка с фермы, который нес книги и связки бумаг. Герсель, почтительно поздоровавшийся с ней, ощутил неприятное чувство при мысли, что мальчишка будет присутствовать при их разговоре, но Генриетта сейчас же отпустила его:
– Ты придешь завтра в замок забрать все это, а теперь ступай спать. Спасибо тебе!
Она казалась в очень хорошем расположении духа. Но Герсель, проницательность которого во всем, что касалось женщин, было довольно трудно обмануть, заметил, что она была в слишком хорошем расположении духа, что она хотела быть в хорошем расположении духа. Он был убежден в этом и новое подтверждение этому видел в слишком упорной неподвижности ее взгляда, уставившегося на него.
После ухода мальчика Генриетта сказала графу:
– Счета в порядке: извините, что приношу их вам только сегодня. Мама, должно быть, сказала вам, что мне нездоровилось.
Герсель выразил надежду, что она совсем поправилась. Генриетта подтвердила, что теперь, в самом деле, силы вернулись к ней, а затем решительно развязала креповую вуаль, упавшую ей на плечи, расстегнула черное пальто, положила то и другое на кресло, вернулась к Герселю и сказала:
– Ну, вот… я готова.
Она в ожидании остановилась перед Герселем тонкая, высокая, с талией, почти чересчур стянутой, с бюстом, который в вызывающей прелести обрисовывался корсажем из черной тафты, с черными волосами, свернутыми простым жгутом, с белым воротничком на шее, с неподвижным взглядом бледного лица, вся кровь которого как бы сбежала к губам.
Граф хотел подвинуть кресло.
– Спасибо, – сказала Генриетта, – я предпочитаю стул.
Она взяла его сама, уселась на краю продолговатого стола, развязала пачки бумаг, отыскала среди книг маленькую клеенчатую тетрадь и открыла ее. Герсель уселся в кресло маркиза де Бро.
– Я разделила счета на две части, – начала Генриетта. – В первой, разумеется, очень короткой, я собрала все то, что сделано во время моего непосредственного управления после смерти отца… Теперь я представляю вам положение, поскольку оно выясняется из счетов отца… словом, баланс его управления.
Она говорила, не поднимая глаз, голосом, умышленно лишенным всякого выражения. Герсель слушал ее, слушал цифры, не вслушиваясь в них… Что ему было до всей это отчетности? Разве он не знал, что все теперешние собственники теряют на землевладении деньги, а все управители жиреют за счет хозяина? Но зато он с нежным любопытством смотрел на эту прелестную девушку, склонившуюся под лампой, наслаждался чистым рисунком лица, тяжелым клубком волос, глядел, как двигаются по рядам строчек, которые она читала, ее темно-синие зрачки, как движутся ресницы, как отчеканивает рот слоги, как, следуя ритму дыхания, движется под корсажем такая вызывающая молодая грудь… Острый, сильный запах темных волос временами достигал его ноздрей, – запах для большинства неощутимый, но чувствуемый таким женолюбцем, как Герсель, в воздухе и воспринимаемый им, как любителем.
– Заплачено по счету Ликсандра в Роморантене шестьдесят восемь франков, – читала Генриетта. – Получено за продажу пяти мешков овса от Паренту девяносто франков. Починка окна в сторожке двадцать девять франков семьдесят пять…
А граф в это время думал: «Прелестная девушка!.. И сказать, что какой-то там Бурген будет обнимать этот бюст амазонки, будет целовать эти глаза, эти волосы, эти губы!»
Ему хотелось стать для Генриетты источником счастья, нескольких радостных дней в жизни, даже не обладая ею, чтобы, по крайней мере, никто другой не был первым обладателем ее! Он чувствовал желание оказать ей отцовское покровительство, ощущал смутно волнующуюся нежность, желание держать ее в объятиях, чувствовать, что она вся отдается, вся доверяется ему.
Генриетта подводила счета:
– Получено: четыре тысячи семьсот девяносто девять франков, девяносто; израсходовано: семь тысяч шестьсот семьдесят семь франков, тридцать пять; на дебете счета остаются две тысячи девятьсот семьдесят семь франков, сорок пять… Теперь я дам вам оправдательные документы, чтобы вы могли сверить цифры с моей записью.
– О, – ответил Герсель, – это не нужно, я верю и так.
– Я прошу вас, – сказала Генриетта.
Их взгляды встретились, и Герселя поразила внезапная перемена в лице девушки. Несмотря на скуку проверки он, чтобы не спорить с ней, согласился перелистать документы, бросая взгляд на тетрадку, и наконец, произнес:
– Совершенно верно!
Генриетта положила левый локоть на стол и оперлась лбом на руку. Она не изменила позы, но повернулась лицом к графу. Теперь было видно все ее внутреннее волнение, несмотря на усилие, которое она прикладывала, чтобы сдержать его.
Граф не преминул спросить:
– Вы не устали? Если хотите мы можем сделать перерыв в работе или отложить ее до завтра.
Она отрицательно покачала головой, открыла другую счетную книгу, взяла новую связку счетов и развязала ее.
– Вот, – сказала она, устремив взор на линии цифр, – я должна вам сказать, что при жизни отца помогала ему в управлении; иногда мне приходилось даже расплачиваться за него по счетам; но никогда, ни одного раза мне не пришлось иметь в руках всю сводку его отчетности. Когда он… умер, внезапно, как вы знаете, мне пришлось, как можно скорее разобраться с его бумагами… Я знала, что он пускался в спекуляции, на которых понес большие потери. С изумлением я констатировала, что он ничего не должен. Отец не записывал регулярно своих расходов, но хранил все письма и ответы. И я убедилась, что он платил достаточно крупные суммы самым разным промышленным агентам Парижа…
По мере того как Генриетта говорила, ее голос, сначала слабый и запинающийся, становился все тверже; но Герсель чувствовал, что его тембр меняется, что, так сказать, он превращается в другой голос, голос, которым говорят во сне, которым бредят в горячке. Ее маленькая, бледная, хорошо выхоленная рука с крошечными ноготками дрожала, лежа перед самыми глазами графа на красном бюваре.
– Когда я увидела, что у отца нет никаких долгов, – продолжала девушка, – мое беспокойство нисколько не улеглось, а даже, наоборот, усилилось! Он никогда не говорил нам о своих спекуляциях, ни матери, ни мне, но до меня дошли скверные слухи… я угадывала причину его озабоченности и в течение двух лет я жила под страхом катастрофы. Он умер – но ни один кредитор не явился, а я не находила дефицита! Откуда же взялись деньги, которыми была оплачена разница?
Она замолчала. Прошло в молчании несколько секунд, трагичность которых еще более подчеркивалась тишиной, простотой убранства комнаты, коммерческими выражениями произнесенных фраз. Герсель искал, но не находил способа не дать ей высказать то, что она собиралась. Однако Генриетта начала говорить это в уверенных выражениях, продуманность которых ясно чувствовалась: