— Брысь, домовая! — сердито крикнул он среди молитвы на кошку, вспрыгнувшую на стол. Потом, кряхтя и охая, взлез на печку и, укрывшись шинелью, тотчас погрузился в дремоту.
И все стало сонно и тихо вокруг.
Чтобы не угореть, он не закрыл грубы и не задвинул печку заслонкой. Дрова и солома между тем прогорели, и свет от угольев медленно умирал в тихой, темнеющей избе. Темнота сумрачно сгущалась, отовсюду подвигаясь к печке.
Скоро в ней остался уже только один раскаленный уголь. Тишина, казалось, замерла в ожидании чего-то… Тогда темнота подошла к самому устью, и уголь, как закрывающийся глаз, долго глядел на нее, озаряя лишь своды… Наконец и этот слабый свет померк. В печке краснела чуть заметная точка, и во всей избе стало темно и холодно. Ветер шуршал соломой по крыше и заносил снегом окна. Окна тускло синели во мраке… И вот кто-то подошел и заглянул в них. Чья-то высокая тень мелькнула мимо окон, возвратилась, прильнула к стеклам и опять скрылась…
— Господи Исусе Христе! — пробормотал Кукушка с удивлением и страхом. Он заснул крепко, но старое тело, разогревшись на горячей соломе, скоро заныло — и томительно и приятно, — и Кукушка полуоткрыл глаза. Кто-то высокий заглянул в окно, и Кукушка вдруг заметил это. Он хотел приподняться — и не мог, и не понимал, где он; чувствовал только все больше, что где-то в глухом и страшном месте… А тень вдруг опять появилась и медленно скрылась…
«Кто там?» — хотел крикнуть он, собрав последние силы, но вдруг махнул рукой и сразу очнулся… Да ведь это он в караулке лежит! А тень — просто притуга[1], оборвавшаяся на крыше!
Он закашлялся и закряхтел с недовольной улыбкой, но нарочно как можно громче вздохнул совсем облегченно и опять закутался шинелью. Приятная усталость обняла его и тихо закрыла веки. Хорошо на теплой печке старому телу! А тут еще петух огласил избу громким криком, смело и спокойно забил крыльями, и что-то родное, дружеское было в этом крике, нарушившем тишину зимней полночи.
Ветер по-прежнему шарил по крыше, и притуга по-прежнему, заглядывая в окна, качалась по ветру. Собаки, стараясь улечься поуютнее, возились в сенцах. Но Кукушка уже ничего не слыхал и не видал; чувствовал только приятную тяжесть и тепло кошки, свернувшейся на его ногах, и засыпал глубоким сном.
А в лесу в это время важно и ровно усиливался гул метели по вершинам, побелевшим от снега, и волчица, сверкая огоньками своих зеленоватых глаз, таинственно пробиралась по лугу мимо караулки. Она утопала в холодных, пушистых сугробах, но шла все глубже в чащу леса, намереваясь надолго поселиться по соседству с Кукушкой — в одном из глухих и потайных оврагов.
— Что ж, не заскучал еще? — спрашивал барин, когда Кукушка пришел к нему однажды попросить деньжонок. Кукушка не был глух, но барин говорил громко, тем тоном, которым говорят с глухими и с дурачками.
— Никак нет, ваше благородие! — прошамкал Кукушка. — Мне и веку-то осталось чуть-чуть, когда мне скучать таперь?
Барин нахмурился.
— Тот-то «таперь»! — передразнил он, отвертываясь. — Стар ты, у тебя из-под носу тащат… Семен говорит: опять в вершинке три дубка срезали. Всю осень там совсем почти мальчишка сидел — не трогали, а тут старик — и то черт знает что!
Кукушка смутился, испугался и обиделся. Он стоял на пороге зала и лакейской и производил странное впечатление своим нищенским видом в барском доме. При словах барина он подтянулся и забормотал с раздражением:
— Какие ж такие мои года, ваше благородие? Дубки — правда, что срезаны, только это никак не при мне… Это все приказчик мутит… Мне давно один человек сказывал…
— Так то-то я и говорю, посматривай, — перебил барин уже спокойно, но очень громко.
Тон его поразил Кукушку, и он опять смутился: не наговорил ли чего лишнего? Он улыбнулся неловкой усмешкой и поспешно прибавил:
— Известно, изо всей мочи надо смотреть… А скуки мне никакой нетути, ваше благородие! В лесу еще теплей зимою…
— Конечно, теплей, — согласился барин. — Денег я тебе сейчас вынесу.
Он ушел в кабинет, и Кукушка облегченно переступил с ноги на ногу. Бог даст, обойдется!