— Василий Степаныч, не волнуйся так… тебе же вредно, дружок… — сказала она ласково-тревожно и спряталась.
— Да-да, голубка… — ласково отозвался профессор и продолжал, потише: — О нашем страшном теперь говорят, как об «апокалипсическом». Вчитываются в «Откровение». Не так это. Как раз я продолжаю работу, сличаю тексты с подлинником, с греческим. Сегодня как раз читаю… — указал он, карандашом, — 10 гл. ст. 6: "И клялся Живущим… что времени уже не будет…" — и дальше, про "горькую книгу". Не то, далеко еще до сего, если принимать богодухновенность "Откровения". Времена, конечно, «апокалипсические», условно говоря…
Мы говорим, говорим… — вернее, говорит он, я слушаю. Говорит о "нравственном запасе, завещанном нам великими строителями нашего нравственного порядка…" — ссылается на Ключевского.
— Обновляем ли запас этот? Кто скажет — "нет!"? Страданиями накоплялся, страданиями обновляется. Ключевский отметил смысл испытаний. Каков же духовный потенциал наш?.. История вскрыла его и утвердила. И Ключевский блестяще сказал об исключительном свойстве русского народа — выпрямляться чудесно-быстро. Иссяк ли «запас»? Нисколько. Потенциал огромный. Здесь, лишь за день до нашего «абсурда», в народной толпе у раки Угодника было сему свидетельство наглядное. Бедняга Сергей Иваныч спутал «залоги», выражаясь этимологически-глагольной формой. Сейчас объясняюсь…
Снова милая старушка тревожно его остановила:
— Василий Степаныч, дружок… тебе же волноваться вредно, опять затеснит в груди..!
— Да-да, голубка… не буду… — покорно отозвался профессор. — Видите, какая забота, ласковость, теплота… и это сорок пять лет, с первого дня нашей жизни, неизменно. Этого много и в народе: душевно-духовного богатства, вошедшего в плоть и кровь. "Окаянство", — разве может оно — пусть век продлится! — вскрикнул Василий Степаныч, в пафосе, — истлить все клетки души и тела нашего!.. Клеточки, веками впитавшие в себя Бо-жие?!. Вот это — аб-сурд!.. Призрачности, видимости-однодневке… не верьте! Не ставьте над духом, над православным духом — крест!.. "Аб-сурд!" — повторяю я!..
— Да Васи-лий Степаныч!.. — уже строго и не показываясь, подала тревогу старушка.
— Да-да, голубка… я не буду, — жалея, отозвался профессор. — Сергей Иваныч… — продолжал он, понизив голос, — увидел себя ограбленным, обманутым, во всем: в вере, в науке, в народе, в… правде. Он боготворил учителя, верил его прогнозу. И прав. Но..! Он смешал «залоги». Помните, у Ключевского?.. В его слове о Преподобном? Ну, я напомню. Но предварительно заявлю: православный народ сердцем знает: Преподобный — здесь, с ним… со всем народом, ходит по народу, сокрытый, — говорят здесь и крепко верят. Раз такая вера, «запас» не изжит. Всё лишь испытание крепости «запаса», сейчас творится выработка «антитоксина». И не усматривайте в слове Ключевского горестного пророчества ныне якобы исполнившегося, как потрясенно принял Сергей Иваныч. "Залоги"?.. Да, спутал Сергей Иваныч, как многие. Все видимости «окаянства», всюду в России… — а Лавра — центр и символ! — "залог страдательный", и у Ключевского сказано в ином залоге.
Я не понял.
— Да это же так просто!.. — воскликнул Василий Степаныч, косясь к окошку. Ключевский — и весь народ, если поймет его речь, признает, — заключает свое «слово»: "Ворота Лавры Преподобного Сергия затвор ятсяи лампады пога снутнад его гробницей только тогда, когда мы растратим этот запас без остатка, не пополняя его". Дерзнете ли сказать, что "растратили без остатка"? Нет? Бесспорно, ясно!.. Мы все в страдании! Ныне же видим: ворота затвор ены, и лампады пога шены!.. Выражено в страдательном залоге! Страдание тут, насилие!.. И народ в этом неповинен. Свой "запас нравственный" он несет, и, в страдании, пронесет его и — сполна донесет до той поры, когда ворота Лавры растворятся, и лампады затеплятся… — залог дей-стви-тельный!.. Не так ли?..
Я не успел ответить, как милый голос из комнаты взволнованно подтвердил: "Святая правда!.. Но не волнуйся же так, дружок".
Василий Степаныч обмахивался платком, лицо его пылало. Сказал устало:
— Душно в комнатах… в саду тоже, и я выхожу сюда, тут вольней.
Часы-кукушка прокуковали 6. Я поблагодарил профессора за любопытную беседу, за удовольствие знакомства и думал: "Да, здесь еще живут". Профессор сказал, что сейчас я застану Среднева, он с дочкой, конечно, уже пришли из ихнего "кустыгра".
— Все еще не привыкли к словолитню? Георгий Андреич работает в отделе кустарей-игрушечников, бухгалтером, а Оля рисует для резчиков. Усиленно сколачивают… это, конечно, между нами… на дальний путь. Поэт сказал верно:
Как ни тепло чужое море,
Как ни красна чужая даль, -
Не им размыкать наше горе,
Развеять русскую печаль.
— Теперь не сказал бы… — заметил я, — тогда все же была свобода…
— Не все же, а была!.. — поправил меня профессор. — Гоголь мог ставить «Ревизора» на императорской сцене, и царь рукоплескал ему. Что уж говорить… Другой поэт, повыше, сказал лучше: "Камо пойду от Духа Твоего? И от Лица Твоего камо бежу?.." Так вот, через два квартала, направо, увидите приятный голубой домик, на воротах еще осталось — "Свободен от постоя", и — "Дом Действительного Статского Советника Профессора Арсения Вонифатиевича…" Смеялся, бывало, Василий Осипович, называл провидчески — "живописная эпитафия"… и добавлял: "Жития его было…"
Шел я, приятно возбужденный, освеженный, — давно не испытывал такого. И колокольня Лавры светила мне.
Домик "Действительного Статского Советника" оказался обыкновенным посадским домиком, в четыре окна со ставнями, с прорезанными в них «сердечками»; но развесистая береза и высокая ель придавали ему приятность. Затишье тут было полное, вряд ли тут кто и ездил: на немощеной дороге, в буйной нетронутости росли лопухи с крапивой. Я постучал в калитку. Отозвалась блеяньем коза. Прошелся, поглядел на запущенный малинник, рядом, за развороченным забором, паслась коза на приколе. Подумал: ждать ли, и услыхал приближавшиеся шаги и разговор. Как раз хозяева: сегодня запоздали, получали в кооперативе давно жданного сушеного судачка.
Узнали мы друг друга сразу, хоть я и поседел, а Среднев подсох и пооблысел, и, в парусинной толстовке, размашистый, смахивал на матерого партийца, Олечка его мало изменилась, — такая же нежная, вспыхивающая румянцем, чистенькая, светловолосая, с тем же здоровым цветом лица и милым ртом, особенно чем-то привлекательным… — наивно-детским. Только серые, такие всегда живые, радостные глаза ее теперь поуглубились и призадумались.
Разговор наш легко наладился. Средневу посчастливилось: приехав в Посад, он поместился у родственника-профессора; профессор года два тому помер, и его внук, партиец, получивший службу в Ташкенте, передал им дом на попечение. Потому все и уцелело, и ржавая вывеска — "Свободен от постоя" — оказалась как раз по времени. Все в доме осталось по-прежнему: иконы, портреты духовных лиц, троицкие лубки, библиотека, кабинет с рукописями и свитками, пыльные пачки "Нового Времени" и "Московских Ведомостей", удочки в углу и портрет Ключевского на столе, с дружеской надписью: "Рыбак рыбака видит издалека".
На меня повеяло спокойствием уклада исчезнувшего мира, и я сказал со вздохом:
— "Все — в прошлом"! Картина, в Третьяковке: запущенная усадьба, дом в колоннах, старая барыня в креслах, и ключница, на порожке… Так и мы, "на порожке"…
Олечка отозвалась из другой комнаты:
— Нет: все с нами, есть.
Сказала спокойно-утверждающе. Среднев подмигнул и стал говорить, понизив голос:
— Прошлого для нее не существует, а все вечно, и все — живое. Теперь это ее вера. Впрочем, можно найти и в философии…