— А разве это не одно и то же? — удивился он.
Я начал подозревать, что мальчишка просто смеется над нами, и сказал:
— Ну хорошо, просто Филя… Отец у тебя Иван-дурак, а мать, конечно, Василиса Прекрасная?
— Да, — отвечал он, ничуть не смутившись, — Василиса. Да вот она с фермы идет.
Я вместе со всеми взглянул на тропинку и глазам не поверил: по ней действительно шла Василиса Прекрасная. Господи, как же она изменилась! Но я все равно узнал ее: ведь когда-то мы учились с ней в одном классе.
Василиса, Васютка, Васка… Называли мы ее по-разному, но любое из этих имен казалось нам прекрасным. А какие у нее были глаза! Шальные, синие, с поволокой… Все наши ребята так робели перед этими глазами, что, оставаясь с Василисой вдвоем, называли ее на «вы». От нас ей ни в чем не было отказа, мы готовы были исполнить любой ее каприз. Хорошо, что была она без особых запросов. Училась Василиса не хуже других, только вот сочинения мучили ее. Впрочем, она их никогда и не писала, переложив ату обузу на наши плечи.
Чаще всего сочинения для Василисы писал я — у меня по ним всегда были пятерки. И ребята втихомолку завидовали мне. А учитель литературы Владимир Сергеевич всякий раз говорил:
— Ну что, Курносов, опять для Василисы Прекрасной сочинение писал? Ты, Васюта, хотя бы списывала повнимательнее, а то ведь ошибок-то, ошибок-то… Ужас просто!
Но Василиса взглядывала на учителя своими шалыми, с поволокой глазами, и он, крякнув, отворачивался и принимался распекать кого-нибудь другого…
После окончания семилетки все мы вдруг почувствовали себя взрослыми, стали допоздна пропадать на вечерках и без конца говорили о будущем: кто куда пойдет учиться, кто уедет или останется в деревне. И только Василиса, казалось, совсем не думала о будущем. Она до упаду плясала на «пятачке», пела под балалайку частушки про любовь и так шутила и смеялась, что взрослые парни от удивления вскидывали брови, а девушки старались подальше увести своих женихов.
Потом она вышла замуж, но не к нам, а куда-то в дальнюю деревню, по другую сторону Куликова поля. С тех пор я видел ее раза два или три, однажды даже с мужем, беловолосым губастым парнем. Но все это мельком, на ходу, и поговорить путем не приходилось…
И вот она сама идет мне навстречу — еще более высокая, с вытянутым заострившимся лицом, в тапочках на босу ногу. А глаза почти не изменились. Взглянула мне в лицо, заслонившись ладошкой от солнца, узнала — и полыхнули глазищи прежним шалым огнем:
— Никак Леня Курносов?
Я пошел к ней навстречу:
— Здравствуй, Василиса Прекрасная!
Она улыбнулась, подала мне руку, потом наклонилась и поцеловала в лоб…
Вечером я отправился к Василисе в гости — она прислала за мной Филю. Жили они на другом конце деревни. Но мы уже издалека услышали ее голос:
— Горе ты мое! Опять в репьях заблудилась…
— Это она с бабушкой Настей шумит, — объяснил мне мальчишка.
— С вашей бабушкой?
— Ну да. Старая она у нас — ужас. Еще при царе родилась. Зайдет в лопухи, а думает, что это лес, и кричит: «Караул, спасите!» А то пойдет к соседям жалиться: «Ох и сноха у меня — ни в грош меня не ставит! Я ей слово, а она мне — двадцать…» — «Это какая сноха-то, бабусь?» — «Да Клавдия. Сыночка моего, Василия, жена». — «Так ведь они оба еще перед войной померли». — «Будя городить-то! Померли… А с кем же я живу сейчас?» — «С Василисой». — «Да? — удивится бабушка. — А ведь и правда, вроде с Василисой. Ох, и зажилась я на белом свете, зажи-ла-ась…»
Когда мы подошли к Василисиной избе с двумя пушистыми ветлами у окон, хозяйка была во дворе: умывала из ведра сухонькую, похожую на капризную девочку, старушку. Затем вытерла ей полотенцем лицо и руки, повязала белым платком и усадила под окнами на завалинке.
— Что это такое, мама, — приговаривала она, — исцарапалась вся, как дите малое. Зачем ты в канаву-то залезла?
— Я за цветочками, Васюта. Ты не ругайся. Цветочки там красивые растут — и желтые, и синенькие, как ребячьи глазки.
— Ох, господи… Ужинать будешь?
— Ты ведь знаешь, какой я едок: сырого не ем, жареного не хочу, вареного терпеть не могу…
— Может, молочка парного попьешь?
— Молочка можно…
Через четверть часа Василиса подоила корову, собрала в горнице на стол, успела переодеться, и мы вчетвером сели ужинать. Бабушка, напившись парного молока, ушла за печку спать, Филя кольнул раз-другой вилкой и тоже шмыгнул из-за стола (мальчишки вызвали свистом), и мы остались вдвоем.
— Как живешь, Василиса Прекрасная?
— Да-a, Лень, в девках я была Василиса Прекрасная… — отвечала она, подперев щеку ладонью. — А вышла замуж — пришлось стать Василисой Премудрой.
— Что так?
— Жизнь заставила… А ведь замуж по любви пошла.
— Где ты его хоть разыскала, своего суженого?
— Да здесь, на Куликовом поле. Как-то взбрела мне блажь в голову, поймала я в табуне лошадь и примчалась сюда — просто так, посмотреть. А чего смотреть-то было? Это сейчас все отреставрировали. А тогда церковка была почти разрушена, только чугунный столб стоит да рожь вокруг волнами зелеными перекатывается. Ничего особенного, а сердечко чую: тук-тук-тук… Слезла я с лошади, задумалась чего-то, а когда очнулась — рядом парень стоит. Волосы соломенные, почти белые, а глазищи синие-синие. Я так и вздрогнула вся от макушки до пяток. Все, думаю, это судьба моя. Да так и вышло.
Простояли мы с ним во ржи долго, говорили о чем-то — сейчас и не помню. Гляжу, мимо нас коровы шастают. Откуда?
«А это, — Иван говорит, — у меня стадо разбежалось».
«Так собрать же надо! — кричу. — Что же по хлебу-то?»
А он смеется:
«От тебя уходить неохота».
Коров мы с ним изо ржи выгнали, собрали стадо в кучу, отогнали к Дону, на берег. Посидели там еще, поговорили. А через неделю приехал он за мной на самосвале и увез к себе в Ивановку. Он ведь и шофером работал, и кузнецом, и пастухом — куда пошлют. В деревне, сам знаешь, везде руки нужны. Ну, приезжаем в Ивановку. Гляжу — избушка кособокая, крыша мохом обросла.
«В дождик протекает небось?» — говорю.
«В дождь избы не кроют, — Иван смеется, — а в вёдро и сама не каплет».
Ну, думаю, надо за дело браться. Избу вычистила, выскоблила, печку побелила, шторки повесила — ничего, жить вроде можно. Родных у Ивана никого, одна бабушка Настя. Да и та, как оказалось, чужая ему совсем. Но он ее мамой кличет, и я с первого же дня — мама да мама. Отец у него с войны не вернулся, мать от голода умерла, остался мальчонка один, баба Настя и взяла его к себе. Так потихоньку и вырастила для меня дурака.
— Почему же дурака?
— Да уж так его в деревне звали: Иван-дурак. Ты думаешь, Иваны-дураки только в сказках? Не-е-ет, Леня, они и в жизни есть. Сам посуди: за всю жизнь человек ни разу не сфотографировался! И теперь у нас ни одной его карточки нет. Все стеснялся чего-то… До того стеснительный, что и не мужик вроде, а девка красная. А теперь вот Филя пристанет иной раз:
«Ма-амка, какой отец был?»
«Да господи, — говорю, — взгляни в зеркало и узнаешь!»
А про себя думаю: а ведь оставил Иван свои фотографии — целых три. Вот они, сыны-то его — вылитые копии.
— Как же он помер — болел?
— Да если бы. По-дурацки ведь погиб-то… С работы шел — глядит, воз падает, вот-вот в овраг, в самое бучило, сорвется. Степка Воеводский его плечом держит. «Помоги, Иван!» — Степка-то просит. Ну, Иван тоже подставил плечо. А возище тяжелый — с семенной пшеницей. Лошадь рвется из последних сил, да что толку?
«Ну, ты подержи пока, а я за народом сбегаю», — Степка говорит.
И в деревню побежал. Ивану бы бросить все к чертовой матери, а ему пшеницу жалко. Отпусти он телегу — и загремит она в бучило вместе с лошадью… Пока Степка людей собрал, пока кваску попил да назад вернулся — Иван все стоит, держит. Подняли мужики телегу с зерном, вывезли на хорошую дорогу, глядят — Иван сел на обочине и встать не может. Сутки еще пожил — и все… На другой день и меня в больницу отвезли: Филю досрочно родила. Вернулась — трое ребят на руках. Если бы не бабушка Настя, не знаю, как с ними и управлялась…