Итак, законодатель должен изучить склонности своего народа, чтобы знать черту, на которой ему следовало бы остановиться и противостоять им.
Но он, как сказано, должен и частично бороться с ними, так как закон для государства должен быть тем же, чем для отдельного человека является закон нравственный, иначе это будет лишь полицейское предписание. Такой закон означает длительное принуждение с целью исцеления, он налагает путы на гибельные страсти, пресекает вредные поползновения и опасные причуды, нейтрализует эгоистические побуждения. Точнее сказать, он становится разумным «я», сдерживающим «я» страстное. Именно это подразумевает Монтескьё, когда замечает, что нравы должны исправлять условия человеческого существования, а законы — исправлять нравы.
Следовательно, закон должен в какой-то степени противиться устремлениям народа, он должен стать правилом, которое народ почитает благим и оттого немного любит, почитает суровым и оттого немного боится, почитает в определенной мере враждебным себе и оттого немного ненавидит, почитает необходимым и оттого уважает.
Именно такой закон законодателю следует разработать, а значит, он обязан хорошо знать душу народа, для которого он трудится, понимать ту часть души, что станет сопротивляться, и ту, что примет его нововведения, понимать, что не приведет к ропоту, а чем он рискует вызвать неповиновение.
Вот главное, в чем он должен разбираться.
Кроме того, ему надо быть бесстрастным. «Сдержанность», добродетель, столь ценимая Цицероном, — вещь чрезвычайно редкая, если говорить о сдержанности в полном смысле слова, подразумевая под этим равновесие души и духа. Тем не менее это основополагающее качество законодателя. «Думаю, я и написал данную работу, — говорит Монтескьё, — потому что хотел доказать: законодателю нужно проявлять сдержанность, качество, заключающее в себе благо с политической и моральной точки зрения».
Нет ничего труднее для человека, чем противостоять страстям, и нет, следовательно, ничего труднее для законодателя, чем противостоять страстям народа, если, конечно, забыть на время о его, законодателя, собственных страстях. «Аристотель, — пишет Монтескьё, — хотел совладать то с завистью к Платону, то со страстной любовью к Александру. Платон возмущался тираническим характером афинских граждан. Макиавелли сотворил себе кумира в лице герцога Валентино. Томас Мор, основываясь, скорее, на прочитанном, нежели на своих собственных мыслях, призывал править государством со всей простотой, будто это греческий город. У Харингтона всегда перед глазами была английская республика, а многие другие писатели прозревали хаос везде, где не было королевской власти. На пути к справедливому закону всегда стоят страсти и предрассудки законодателя — либо его личные, либо те, что он разделяет со всем народом. Иногда закон пробивает себе дорогу, но страсти и предрассудки накладывают на него свой отпечаток, иногда же он полностью становится их отражением».
А как раз этого не должно быть. Надо, чтобы законодатель играл в обществе ту же роль, какую в человеке играет совесть, знал людские страсти, всю их глубину, всю их значимость, не давал обмануть себя их притягательностью, притворством, сменой обличья, то борясь с ними напрямую, то противясь им по очереди, то содействуя слегка одной из них в ущерб другой, более страшной, то отступая на время, то переходя в контратаку, — всегда искусный, находчивый, сдержанный, никогда не дающий враждебным страстям нанести ему урон, запугать, отвлечь, обмануть, направить его не по той дороге.
Ему придется даже быть, так сказать, совестливее, чем сама совесть, он не должен забывать, что разрабатывает закон не только для других, но и для себя, что он должен будет подчиняться своим же решениям, — semel jussit semper paruit[3]. Ему надо быть в буквальном смысле слова беспристрастным, что для него гораздо сложнее, чем для совестливого, — перед человеческой совестью такая проблема не стоит.