Известно, что Петр Великий своими законами коренным образом изменил если не характер, то, во всяком случае, обычаи и нравы русского народа.
Законы порождают обычаи, обычаи порождают нравы. «Характер» остался прежним, по-моему, его вообще ничем не изменить. Тем не менее определенная перемена налицо, так как некоторые черты характера, прежде подавляемые, стали проявляться в открытую, и наоборот. Как бы вступил в действие некий механизм. Так, очевидно, что закон, упразднивший право первородства, хоть и не изменил полностью характер народа, но изменил нравы, что в определенном смысле, опосредствованно отразилось и на характере. Чувство, что ты с детства кому-то подчиняешься, пусть и не в такой степени, как отцу, понимание того, что кто-то выше тебя по праву рождения, создает особое умонастроение. Ясно, что семейные отношения в странах, где принято составлять завещания, совсем не такие, как там, где ребенок считается совладельцем семейного имущества.
Замечено, что после принятия закона о разводе — необходимость, пусть и печальная, — заявлений о разводе подается больше, причем значительно больше, чем прежде подавалось заявлений о раздельном проживании супругов. Связано ли это с тем, что в последнем случае достигалась лишь относительная свобода, независимость наполовину, и люди думали, что из-за такой малости не стоит затевать дело? Не думаю; ведь когда ярмо невыносимо, возникает естественное желание хотя бы ослабить его, если нет возможности снять совсем.
Причина, по-моему, заключается в том, что прежний гражданский закон, согласовывавшийся с церковной догмой, заставлял людей смотреть на брак по-особому, как на нечто священное, как на связь, разорвать которую позорно, — на это решались, лишь когда было совсем невмоготу, вынужденно, чуть ли не под страхом смерти. Закон о разводе, как сказали бы наши отцы, приучил к легкомысленному отношению к браку, отменил стыд. Сегодня разводятся, не испытывая никаких угрызений совести, если только не препятствует сильное религиозное чувство. Защелка была отодвинута: стыдливость оказалась в загоне, верх взяло желание освободиться от прежнего или вступить в новый союз. Конечно, закон о разводе — следствие новых настроений в обществе, новых нравов, но и сам он, в свою очередь, породил новые нравы, распространил те, что только складывались.
Точно так же и демократический режим распространяет, расширяет область своего пристрастия к некомпетентности — столь для него характерного, основополагающего свойства. Греческие философы очень любили насмешливо живописать демократические нравы, то есть домашние и личные привычки, инспирированные и поддерживаемые, на их взгляд, государством. В этом отношении они ничуть не уступали Аристофану. «Я очень доволен, — заявляет один из персонажей Ксенофонта, — тем, что беден. Когда я был богат, мне приходилось то и дело обхаживать клеветников: я знал, что они способны причинить мне больше вреда, чем я им. Государство постоянно качало из меня деньги, и потом, я не мог никуда отлучиться. Бедность предоставила мне власть. Никто мне не угрожает, наоборот, угрожаю я. Я волен уехать, волен остаться. Богатые встают при моем появлении, уступают дорогу. Раньше я был рабом, теперь я король. Раньше я платил дань государству, теперь оно меня кормит. Мне нечего терять, я надеюсь только приобрести...»
Шутит по этому поводу и Платон: «Казалось бы, это самый лучший государственный строй. Словно ткань, расцвеченная всеми цветами, этот строй, испещренный разнообразными правами, может показаться всего прекрасней... В демократическом государстве нет никакой надобности принимать участие в управлении, даже если у тебя и есть к этому способности; необязательно и подчиняться, если ты не желаешь... ты можешь управлять и судить, если это тебе придет в голову. Разве не чудесна на первый взгляд и не соблазнительна подобная жизнь? Разве не великолепно там милосердие в отношении некоторых осужденных? Или ты не видел, как при таком государственном строе люди, приговоренные к смерти или к изгнанию, тем не менее остаются и продолжают вращаться в обществе: словно никому до него нет дела и никто его не замечает, разгуливает такой человек, прямо как полубог... Эта снисходительность вовсе не мелкая подробность демократического строя; напротив, в этом сказывается презрение ко всему тому, что мы считали важным, когда основывали наше государство. Если у человека, говорили мы, не выдающаяся натура, он никогда не станет добродетельным; то же самое если с малолетства — в играх и своих занятиях — он не соприкасается с прекрасным. Между тем демократический строй, высокомерно поправ всё это, нисколько не озабочен тем, кто от каких занятий переходит к государственной деятельности. Человеку оказывается почет, лишь бы он обнаруживал свое расположение к толпе. Весьма благородная снисходительность! Это и подобные ему свойства присущи демократическому строю — строю, не имеющему должного управления, но приятному и разнообразному. При этом существует своеобразное равенство, уравнивающее равных и неравных... Когда во главе государства, где демократический строй и господствует жажда свободы, доводится встать дурным виночерпиям, государство это сверх должного опьяняется свободой в неразбавленном виде, а своих должностных лиц карает, если те недостаточно снисходительны и не предоставляют всем полной свободы, и обвиняет в мерзком олигархическом уклоне... Правители, похожие на подвластных, и подвластные, похожие на правителей, там восхваляются и уважаются... Разве в таком государстве не распространяется неизбежно на всё свобода? Она проникнет и в частные дома: отец привыкнет уподобляться ребенку и страшиться своих сыновей, а сын — значить больше отца, там не станут почитать и бояться родителей... переселенец уравняется с коренным гражданином, а гражданин — с переселенцем; то же самое будет происходить и с чужеземцами. При таком порядке вещей учитель боится школьников и заискивает перед ними, а школьники ни во что не ставят своих учителей и наставников. Вообще молодые начинают подражать взрослым и состязаться с ними в рассуждениях и делах, а старшие, приспособляясь к молодым и подражая им, то и дело острят и балагурят, чтобы не казаться неприятными и властными... Да, мы едва не забыли сказать, какое там равноправие женщин и мужчин и какие свободные отношения царят между женщинами и мужчинами! А насколько здесь свободнее, чем в других местах, участь животных, подвластных человеку, — этому никто не поверил бы, пока бы сам не увидал. Прямо-таки по пословице: собаки — это хозяйки. Лошади и ослы привыкли здесь выступать важно и с полной свободой, напирая на встречных, если те не уступают им дороги!»[6]