Выбрать главу

Глава 12. Возвращение из экспедиции

В июне 1926 года я вернулась на Тутуилу, а двумя неделями позднее в Паго-Паго взошла на борт небольшого судна. Последние недели на Самоа породили у меня глубокую ностальгию. Я вновь посетила Ваитонги, деревню, где я училась спать на кипе циновок и где Уфути, приветливый вождь, обожавший развлекать американских гостей, лично возглавил мое обучение тому, как надлежит передавать чашу с какой и как следует произносить формулы вежливости, имеющие здесь исключительное значение. Семья, принявшая меня тогда, была так рада мне, как если бы они не видели меня в течение многих лет. У меня было ощущение человека, вернувшегося домой после многолетнего путешествия. Вновь посетив Ваитонги, я поняла, как я тоскую по дому, как сильна моя потребность в любви, потребность, которую я лишь частично могла удовлетворить, нянчась с самоанскими младенцами или играя с детьми. В условиях, когда почти не приходилось переживать ощущение соприкосновения, лишь самоанские младенцы поддерживали во мне жизнь. Это впоследствии выразил Грегори Бейтсон 28, сказав, что в полевых условиях, длящихся месяцами, мучительнее всего не отсутствие секса, а отсутствие нежности. Некоторые исследователи привязываются к кошкам или собакам; я решительно предпочитаю младенцев. В Ваитонги я поняла, как тоскливо мне, как мне хотелось бы быть там, где кто-то хочет, чтобы была я, именно потому что я есть я.

Принявшая меня семья утешила меня, и я поняла, что они охотно ухаживали бы за мной в течение всей оставшейся жизни. Фаамоту, моя “сестра”, собиралась выйти замуж, и, так как однажды в одной из своих цветистых речей я сказала, что Самоа превосходит всех по части вежливости, а Франция — страна самого красивого платья, Фаамоту захотела иметь свадебный наряд из Парижа. В тот год я купила его в Галерее Лафайета, но к тому времени, когда платье прибыло на Тау, Фаамоту была вынуждена мне написать: “Макелита, успокой свое сердце, не сердись. Случилось неприятное: мой жених взял себе в жены другую”.

Неделя, проведенная в Ваитонги, несколько смягчила мою тоску по дому. Здесь я снова была дома, хотя всего лишь год назад он был мне неизвестен. Но это заставило меня с еще большей остротой осознать куда более сильную потребность — потребность в беседе, в общении с людьми моего собственного типа, людьми, читавшими те же самые книги, понимавшими мои намеки, людьми, понимавшими мою работу, людьми, с которыми я могла бы обсудить проделанное мной и которые могли бы помочь мне оценить, действительно ли я сделала то, за чем была послана. Мне самой пришлось разработать все методики обследования, включая тесты, и у меня не было никакой возможности определить, хорошо или плохо проделанное мною.

Я отправилась из Паго-Паго в шестинедельное океанское плавание в Европу. Скоро я не буду больше одна. Лютер, проведший интересный, но какой-то одинокий год в путешествиях, пытаясь понять новый для него мир, будет ждать меня. Рут Бенедикт, сопровождавшая своего супруга на конференцию в Скандинавию, планировала встретиться со мной в Париже. Луиз Розенблатт, моя подруга по колледжу, проведшая год в университете в Гренобле, также прибудет в Париж. А в это время я перестала получать письма, ниспадавшие на меня в экспедиции периодическими ливнями, иногда по семьдесят или восемьдесят за раз. Сейчас не могло быть никаких писем: они путешествовали медленнее, чем я. Поэтому я чувствовала себя чрезвычайно одинокой.

На переходе из Паго-Паго в Сидней мы пережили самый жестокий шторм, который когда-либо случался в этих широтах в течение многих десятилетий. Погибло одиннадцать кораблей. На нашем судне волны накрывали верхнюю палубу, и пассажиры, смертельно больные морской болезнью, кланялись, как кегли. На борту судна было несколько интересных людей, включая судового офицера, служившего в свое время на “Титанике”. Он жил сейчас человеком без отечества, вдали от дома. Была также жалкая, отощавшая миссионерская пара с Западного Самоа с двухлетним ребенком и крошечным младенцем. Как и все другие, родители были внизу, жестоко страдая от морской болезни. Женщина же сомнительной репутации, с ярко окрашенными волосами делила заботу о младенце со своими дружками. Я стала присматривать за двухлетним ребенком, совсем не говорившим по-английски, которому еще предстояло пройти через травмирующий опыт столкновения с миром людей, не понимающих ни одного его слова. Мне было немножко жалко себя, каким-то чудом пощаженную морской болезнью, даже готовую к небольшим развлечениям и вместе с тем связанную заботами о маленьком ребенке. Но общение с ним помогало мне узнать, что значит для маленького ребенка быть оторванным от тех, кто может понять только что заученные им слова, и окруженным людьми, не понимающими его либо потому, что они не знают языка, на котором он говорит, либо потому, что в его языке слишком много семейного жаргона. В каком отчаянии должны быть дети, осиротевшие в результате войны и усыновленные на другом конце мира! Это даже трудно себе представить людям, никогда не пережившим такого полного отчуждения. Почти пятьдесят лет спустя я все еще слышу этот печальный, тревожный, слабый голос: “Ua pau le famau, Makelita, ua pau le lamau” 27— маленький жалкий птенчик, вывалившийся из гнезда.

В Сиднее, куда я наконец прибыла, меня встретили родственники одного из друзей Лютера с огромными букетами цветов, нарванных в собственном саду. Сидней был моим первым городом после девяти месяцев захолустья. Они повезли меня слушать донских казаков и ватиканский хор. Двумя днями позже я взошла на борт роскошного океанского лайнера, парохода “Читрал” компании “Пи энд О”, направлявшегося в свой первый рейс в Англию.

Я и не подозревала, конечно, как бы изменилось все плавание, да и вся моя жизнь, если бы “Читрал” пошел, как планировалось, на Тасманию, чтобы забрать груз яблок. Однако в Англии бастовали докеры, и яблоки оказались ненадежным грузом. Поэтому, вместо того чтобы отправиться на Тасманию, а уже потом в Англию, “Читрал” проторчал в гавани Сиднея. Большинство пассажиров все это время были на берегу, и кают компания была почти пустой. Лишь немногие из пассажиров, такие, как я, с небольшими деньгами и не имевшие особых причин быть в городе, оставались на борту. Среди них был и молодой психолог из Новой Зеландии Рео Форчун, только что добившийся двухгодичной стипендии в Кембриджском университете за свою работу о снах. Главный стюард, заметивший, что мы наслаждаемся компанией друг друга, предложил нам стол на двоих. Мы говорили друг с другом так увлеченно, что многочисленная пестрая компания за столом только мешала бы нам. Предложение было с радостью принято. Воспитанная в мире, где обмен мыслями между мужчиной и женщиной не влек за собой автоматически романа, я не имела ни малейших представлений о том, как наше поведение будет расценено австралийскими пассажирами.

И Рео и я находились в состоянии глубокого возбуждения. Он ехал в Англию на встречу с людьми, которые будут понимать, о чем он говорит, а я, только что завершившая экспедицию, жаждала общения. Во многих отношениях очень неопытный и неискушенный, Рео отличался от всех, кого я знала до сих пор. Он никогда не видел игры профессиональных актеров, оригинала картины, написанной великим художником, не слышал музыки, исполняемой симфоническим оркестром. Но для того чтобы восполнить изоляцию, в которой новозеландцы жили до эры современных средств коммуникации, он, забираясь вглубь, с наслаждением перечитал всю английскую литературу и страстно поглощал все, что он мог найти по психоанализу. Встреча с ним была похожа на встречу с инопланетянином и вместе с тем с человеком, с которым у меня было много общего.

Рео пропитался идеями У. Риверса 28, кембриджского профессора, труды которого по физиологии, психоанализу и этнологии будоражили весь мир. Я никогда не встречалась с Риверсом. Рео, само собой разумеется, также. Но оба мы видели в нем человека, у которого мы хотели бы учиться — общая и несбыточная мечта, потому что он умер в 1922 году. Риверс интересовался эволюцией и бессознательным, его ранними корнями у предков человека. Он был зачарован Фрейдом, но относился критически к его теориям. Со свойственной ему проницательностью Рео указал в сочинении, которое принесло ему премию, что Риверс фактически переворачивает Фрейда, не меняя предпосылок — делая страх вместо либидо главной движущей силой человека.