Моя рука была в шести сантиметрах от дверной ручки, когда я отдернул ее. Звук за покосившимися стенами неожиданно изменился. Из стонов в крики, из мычания в вопли. Стулья отшвыривались, а не отпихивались, стол летал от одной стены до другой. Метра три, прикинул я. Может быть, три с половиной. Что-то или кто-то изменил темп внутри хижины, испортил балет, и теперь — теперь не было больше никакого танца, по крайней мере не было звуков и ощущений того танца, который я видел. Осталось только подергивание в ритме сердечного спазма, члены отца двигались, потеряв плавность, с перебивками случайной, судорожной одеревенелости.
Слов не было, один лишь звук; длинная черная борода забилась отцу в рот, так что каждый вопль, каждый пронзительный крик то раздувал черные пряди, то увлекал их обратно в рот. Он метнулся в халупе в мою сторону, и я быстро нырнул на 50 сантиметров испуга под оконный карниз, сотрясенный силой удара по трухлявым планкам. От стены к стене он бросался с нарастающей яростью, и я путался в своих попытках определить то, что вижу, дать разумное объяснение этому внезапному повороту в событиях, в образах…
Ползком я выбрался из-под окна и пустился в бегство, карабкаясь вверх по склону, скользя и съезжая по мокрому мху, едва держась на откосе, едва держась вообще.
ГоловографияМама у горла моего отца. Мне шесть лет. Сижу со своим медвежонком, новеньким, только из магазина игрушек, по которому мы прошлись, гуляя по городу, фургон за нами, кренясь и дергаясь, подпрыгивая по булыжникам улиц. У меня нет особых чувств к медвежонку, по крайней мере таких, какие были, казалось, у мамы, когда она его покупала. Она прижала медвежонка свежепахнущей синтетической шерсткой к моему лицу, взяла рукой его лапку и стала водить ею мне по губам, пихая мягкие подушечки мне в рот медленными, ласковыми движениями, и смеялась коротким задыхающимся смехом. Когда я принес его в фургон, он был больше ее, чем моим, и неподвижно лежал у меня на груди, пока я наблюдал, как зубы моей мамы покусывают длинную шею отца. Я все знал про поцелуи. Бывали дни, когда с меня буквально капала материнская слюна, щеки, шея, руки и ноги становились влажными и поблескивающими, вызывая во мне странные чувства и дурманя запахом, про который я не знал — то ли любить его, то ли ненавидеть. После поцелуев обычно сопровождавший маму аромат духов испарялся, как и предательские приметы лака для волос или мыла. Ничего, кроме тошнотворного сладкого запаха слюны. Я не мог сказать, нравится ли это отцу. Он стоял, прислонившись к двери фургона, мама прижималась к его шее, ее руки, упираясь ему в грудь, вдавливали его в стену. Он так и будет немо стоять, внимая ее стонам, чередующимся с влажным хлюпаньем. Она увидела, что я наблюдаю за ней, и, повернувшись сама, развернула и отца, чтобы я был в поле ее зрения прямо над его плечом. Она уловила мой взгляд и удержала его, и я чувствовал себя неловко, словно в ловушке, пока она продолжала слюнявить лицо отца своими поцелуями.
Фотография 1
Мать и сын
Автофургон ни для кого не пристанище; если и было место мирной идиллии до того, как ее спихнул с дороги этот неряшливый гроб на колесах, качавшийся, как на волнах, из стороны в сторону в своем знакомом обморочном синкопированном ритме, то теперь этого не скажешь.
«Иди поиграй со мной, сынок, ты совсем перестал играть со мной».
Я скадрировал Выход, сложив пальцы в виде рамки, наведя фокус взгляда только на нее, взяв крупный план длинных каштановых волос, падающих ей на плечи, и протянутой навстречу мне руки.
«У меня есть для тебя подарок».
Ее улыбка была искренней, рука, заведенная за спину, обнадеживала еще больше. Я подошел к ней, и она взяла меня к себе на колени, обняв за талию.
«Хочешь узнать, что это?»
Я мог определить, что у нас на обед, по запаху, исходившему от ее дыхания, но сейчас пахло только серой вперемешку с дымом от сигареты, горевшей на подсобном столике в кухонном отсеке.
«От кого он?»
Ее руки впились мне в ребра, выдавив у меня из легких воздух.
«Что ты хочешь этим сказать, что значит, от кого он? Что это еще за вопрос? Думаешь, от твоего отца? Так думаешь?»
Голос у нее изменился, ее рот приблизился к моему, и я уже чувствовал завесу волос, почти касавшихся моих глаз. Это не предвещало ничего хорошего. Мне это было известно. Но она права. Никаких сомнений, так же черно-бело ясно, как эта фотография, хотя неправда, я хочу сказать, что эта фотография серая, сотни тонов и оттенков серого, а правда в том, что отец не стал бы мне ничего дарить.
«Нет», — сказал я.