«Я и не думала, что да. Ну ладно, это тебе».
Из-за спины показалась ее рука, на ладони лежала маленькая фотокамера, — черный корпус и ярко-пестрый ремешок.
«Не говори мне, будто это не то, что ты хочешь. Я знаю, это то, что ты хочешь, и хочешь давно».
Она права; конечно, от ее взгляда не могли укрыться мои руки, пальцы, берущие в квадрат кадра все, что я видел, — от окрестных пейзажей до каждого движения, ее или Паники, в нашем фургоне.
Фотокамера, на мой взгляд, дает лучший из возможных ракурсов на окружающий мир.
«И что мне снимать?» — спросил я.
Она засмеялась и опустила меня на пол, поставив перед собой, все еще близко к своему лицу, наши лбы почти соприкасались, наши носы вдыхали один и тот же воздух.
«Как это, что снимать? То, что всегда снимаешь, конечно».
Я улыбнулся. Она не это имела в виду. Она бы не захотела те фотографии, которые я делал или мог сделать в голове либо пальцами. Паника тоже не захотел бы, он пробежал бы, прошел или проплыл не меньше мили, прежде чем взглянул бы на них.
«Но первую сделаю я».
Она притянула меня к себе, взяв в одну руку камеру, другой обхватила мою талию, и мы оба уставились в маленькую черную коробочку, вздрагивающую в ее руке. Щелчок.
«Ну вот. Разве я не заслуживаю поцелуя?»
Я сжал губы и приложился к ее щеке. Кожа была сухой и пудреной на ощупь. Она снова засмеялась, откинув голову, так что ее волосы больше не мельтешили у нас перед глазами.
«Ты смешной мальчик. В щеку будешь целовать какого-нибудь друга. Свою маму ты поцелуешь в губы».
Она снова сгребла меня в охапку, встретившись со мной губами на полпути, и я почувствовал, как струйка серы и дымок пробираются мне в горло.
«Ты вышел из меня, помни это, и мои глаза видели все, что в тебе можно увидеть. Все, понимаешь? Ладно, иди и играй со своей новой игрушкой».
У нее есть глаза, да, но у меня есть камера.
Щелчок.
ГоловографияМама кричала на отца. Ее рот в каких-то сантиметрах от его уха. В ее голосе убрали громкость — я лежал на полу в жилом отсеке, они были в постели, и я почти не слышал слов — только долгое шипение и сдавленное ядовитое бурчание. А еще — глубокий резонанс, который, казалось, пробирался вибрацией через тонкий пол к моим бедрам, приклеившимся к полу, к моим рукам, простертым надо мной в свободном падении, хотя и некуда было падать. Меня переполняло странное ощущение, уходившее за пределы вибраций, которые я чувствовал в своем теле, которые отдавались дрожью в сердце, болью в голове…
Будь я способен оторваться от пола, кинулся бы бежать. Если бы я не видел, как мама потянула отца за длинные черные волосы и потом стряхнула их с руки, будто это останки какого-нибудь дохлого грызуна, то, наверное, все бы и обошлось. А так, как оно было, и, может, так, как оно есть, я почувствовал выступающие на глазах слезы, но им тоже некуда было падать. Отец не реагировал, она мотала его голову то к себе, то от себя, используя волосы как рычаг, который он не мог блокировать. Разрешения не наступало, насколько я могу судить, мотание и шипение на малой громкости продолжалось еще долго после того, как я зарылся лицом в ладони.
Фотография 2
Автопортрет: эрекция
Я слышу, как Выход шепчет; слова из-под одеяла приглушенные, но резкость, острый серп ее тона, все равно разрезает спертый воздух в фургоне. Ночь пульсирует семейными шумами. Как любая другая ночь, это ночь звука после долгого дня тишины. Отрывистый свист моего дыхания сквозь зубы, грудной стон и захлебывающийся кашель отца — он мечется и ворочается в полусне, пытаясь ускользнуть на несколько сантиметров ближе к стене, пытаясь убежать от игольных уколов бесконечных режущих слов, гудения холодильника, завывания ветра снаружи. От какого-то звука. Я считаю постукивания качающейся ветки об окно над моей раскладушкой. Пока двести пятьдесят восемь. Считаю дальше. Этот легкий царапающий звук вызывает у меня улыбку на губах, предвкушение в сердце. Я выбираюсь из окна на ветку, одним быстрым движением, сновидческое время со мной заодно, головокамера невредима и в действии, и я поспешно ловлю равновесие, раскинув руки, словно канатоходец под куполом цирка. Фургон выглядит таким маленьким с моего насеста, грязно-белое пятно на почерневшей земле ночного ландшафта. Он скрипит и стонет, меняя положение, дыхание его сна сливается с суматохой и толкотней ветвей, когда они сталкиваются и расходятся.
Надежно зажав фотокамеру в руке, я делаю еще один снимок, пренебрегая тем, что нужно с умом транжирить драгоценную пленку. Я не могу устоять, не могу упустить искушающее качание моей собственной плоти, когда эта плоть восстает в ночном воздухе. Все одиннадцать и две десятых сантиметра его выпирают из моих тонких пижамных штанов, пейзаж с привязанным дирижаблем, спорадически затеняемый ветками, волнуемый своим собственным импульсом вверх и наружу. С трудом седлаю две ветки — ненадежное равновесие, но сохраняемое достаточно долго, чтобы я повернул камеру под углом вниз и скадрировал себя для каких-нибудь любознательных потомков. Не то чтобы много было видно. Еще один прутик в деревьях, почка, готовая распуститься… Это меня смешит. Щелчок.