Выбрать главу

Все, что он делал, всегда было подчинено импульсу.

Первый снимок я щелкнул головокамерой: взяв крупный план озера, я нырнул под воду, пропетлял между ногами Паники и пробкой выскочил с другой стороны, чуть не задохнувшись без воздуха. Потом пришел черед фотоаппарата. Паника ушел на глубину — лишь на мгновение над водой мелькнули его ноги — и пропал из виду. Я подобрался еще ближе к тому месту, где заметил рубашку. И, сам не знаю почему, снова щелкнул. Но не увязшая в иле рубашка привлекла мой взгляд. Не пейзаж и не портрет. То была абстракция. И не надуманная. Гордясь собой, я упустил момент, когда Паника вынырнул у дальнего берега озера.

«Присоединяйся, вода что надо».

Я прибег к старому фокусу, тому, что не раз выручал меня еще до фотоаппарата и, может, даже до головокамеры. Так я делал свои снимки во время наших переездов с одного места на другое: бросаясь из стороны в сторону, поглядывая то вперед, то назад, можно было, внезапно замерев, взять в рамочку из больших и указательных пальцев обочину дороги. Автостопщик, дохлый заяц, любой кадр, который я мог быстро поймать своим видоискателем из пальцев, прежде чем отец размазывал его скоростью. На сей раз, с фотокамерой в руках, я быстро развернулся на месте и щелкнул.

«Эй, здесь приятно и тепло. Раздевайся и прыгай».

Я посмотрел, нет ли кого вокруг, но Паника нашел уединенное местечко вдали от коварной тропы. Тогда я огляделся, нет ли поблизости какой-нибудь халупы, где Паника мог бы танцевать, или бубнить свою мантру, или таскать себя за волосы… и стоило мне об этом подумать, как фантазия поглотила меня. Фотоаппарат, снимки, мое искусство — все ушло на второй план; я видел, как он раскручивает меня в воздухe или ведет в туннель со свечами, мы держимся за руки, и он говорит мне: «Все хорошо, малыш». Я видел его, чувствовал, он лежал рядом со мной, уставившись куда-то вдаль широко раскрытыми глазами. Я видел его руку — она тянулась, выгибалась, трогала… Меня.

Он снова нырнул под воду и исчез — рябь кругов побежала к илистому берегу. Я быстро разделся до трусов и драной безрукавки. Мне хотелось взять фотоаппарат с собой — туда, где я уже побывал мысленно со своей головокамерой, но я знал, что первый и последний подарок, сделанный мне Выход, придет под водой в негодность, и вместо образов, которые я мечтал запечатлеть, останутся только подмоченные воспоминания.

Я шагнул в воду. Пять шагов, и зеленые капли будут щекотать мне колени, семь — и намокнут трусы, а потом теплая влага коснется моего живота… дальше этих двенадцати шагов я загадывать не хотел, потому что через двенадцать шагов вода превращалась в темную зелень и я больше не видел дна.

И вдруг что-то скользнуло по моим ногам, и я испугался, что это карп или, того хуже, акула; сплошной поток тепла пролился у меня от паха по ногам, между ляжек. Потом Паника вынырнул из воды, чуть ли не в двадцати сантиметрах от моего лица. Его длинные черные волосы тяжелым шлепком задели меня, когда он проплывал мимо, я потерял равновесие и опрокинулся навзничь.

«Лучшее ощущение в мире!» — прокричал он.

А я опрокинулся навзничь — и небо, и весь мир вокруг стремительно неслись куда-то, пока вдруг не остановились, или это я остановился? — вода спасла меня, удержала на плаву. (Фокус здесь по какой-то причине нерезкий.) Паника лежал на спине, его длинные руки протянулись, чтобы ухватить меня за лодыжки, и мы поплыли медленной плоскодонкой по озеру к другому берегу. Моя головокамера давала крупный план неба, и мне очень нравилось то, что я видел. Минута покоя, никакой Выход, выворачивающей меня наизнанку, никаких ее дурацких игр и оргий в фургоне, никаких чужих, швыряющихся консервными банками вслед машине. Чтобы больше сюда не приезжали. Мы спустим на вас собак, если приедете. Только Паника, только мой отец, и больше никого; он тянет меня за собой по воде, в унисон с судьбой. Пятнадцать кругов ряби, десять его гребков, и мы у другого берега; он подтягивает меня к себе, прищемив мне кожу под мышками своими мозолистыми пальцами и оцарапав бородой мои лопатки.

Прильнув к спине Паники, я обхватываю его бедра согнутыми в коленях ногами и вижу картину, которую, наверное, не раз снимали сотни фотографов, но я, неоперившийся фотолюбитель, запечатлел ее своей головой впервые, сначала взяв крупный план, а потом, отклонившись, всю панораму. У меня появилось желание дотронуться до его затылка, где он частенько раздирал себе кожу и рвал волосы, но стоило мне попытаться сделать это, как он перехватил мои руки и крепко, но нежно прижал их мне к груди так, чтобы большие пальцы прикасались к моим соскам, а остальные были расправлены веером. Какое-то время он не сводил с меня глаз, пока наконец его голос не нарушил тишину.

«Никогда не трогай мою голову», — мягко сказал он.

Головография

«Так ты на улицу не пойдешь».

Любая моя попытка вырваться во внешний мир, увидеть его, прикоснуться к нему, обрекала меня на пристальный досмотр, который мне устраивала мама. Тут недостаточно было просто быстро умыться, почистить зубы, причесаться — и свободен. Она осматривала меня с ног до головы в поисках хоть каких-нибудь признаков грязи, мою выходную одежду внимательно изучала на свету, проверяя ее на предмет дыр.

Она была так же скрупулезна, как врач, диагностирующий болезнь. Заставив меня поднять руки над головой, она принялась тщательно исследовать мои подмышечные впадины. Провела по коже, дернула за волоски, которые уже начали расти, и поднесла кончик пальца к носу. Недовольная запахом, она достала из своей сумки карандаш дезодоранта и грубовато мазнула им мне под мышками. Затем велела, чтобы я почистил зубы, помыл голову, и тогда мне будет позволено одеться и выйти на улицу. Но когда я все это проделал, она проверила ногти у меня на ногах и на руках.

«Как ты мог так запустить их?» — истошно закричала она, и я качнулся назад, словно от удара током, но, схватив меня за руки, она не дала мне упасть и тут же с остервенением стала стричь мои ногти. К этому времени я от неловкости превратился в каменную статую. Во-первых, меня беспокоило, что люди, проходя мимо, заглянут в незанавешенное окно и увидят, какому унизительному досмотру меня подвергают. На этот раз мы остановились в городе, и я опасался не какого-нибудь одинокого туриста, случайно вторгшегося в наш фургонный мирок. В городе люди ходили по улицам толпами, и любой мог увидеть мой позор; я представил мысленно людское море за окнами и щелкнул головокамерой — фотография сделана. Сто, может, двести человек заглядывали в фургон и смеялись. Во-вторых, я был голый и немного мерз, что, вкупе с неловкостью, которую я испытывал, привело к возбуждению моих гениталий и повергло меня в еще большее смущение.

Я сопротивлялся как мог, старался изгнать из головы все мысли или думал о чем-нибудь буднично-нейтральном, но все тщетно — битву с эрекцией я проигрывал. Мама стояла прямо передо мной и гипнотизировала меня взглядом. Я же не мог поднять на нее глаза, не мог двинуться или шевельнуться — было в этом взгляде что-то такое, что полностью лишило меня воли. На ее тонких губах играла улыбка, и тут я вдруг почувствовал на пенисе ее руку, мягкое прикосновение, медленно отводившее мне крайнюю плоть. Потом она наклонилась, и я ощутил ее дыхание.

Но стоило ей выпрямиться, как мне удалось немного унять свое возбуждение.

Она смотрела мне в глаза, однако все, что я мог видеть, все, что я хотел видеть, была кирпичная кладка стены, шедшей вдоль переулка.

«Тебе нужно помыть там».

Она улыбнулась и снова опустила взгляд вниз.

«Никогда ведь не знаешь, может, ты встретишь какую-нибудь хорошую девочку, пока будешь гулять».

Я не понял ее. Какая девочка прошла бы ее досмотр?

Фотография 23

Рот

Мне не следовало быть на улице так поздно. Никто мне об этом не говорил, никто не кричал на меня до посинения. Я просто знал. Знал, что пытаться найти дорогу назад к фургону в темноте, при условии что по обеим сторонам крутой тропы коварные обрывы, будет трудно.

Эта фотография — фотография моего рта. Помню, как я внезапно остановился на тропе, достал фотоаппарат из-за пояса брюк и поднес его к лицу. У меня во рту были волосы. Длинные пряди черных волос, шелковисто-скользкие на зубах, когда я их стискивал. Отцовские волосы. А он сам был там, в горной лагуне. По крайней мере, я так думал. По правде говоря, я не знал, где он. Мгновение мы молча смотрели на вечереющее небо, его рука на моих плечах, моя — у него на поясе; краткий миг мира и покоя, и потом, в следующую минуту, его как не бывало, — уйдя с головой под воду, не оставив даже ряби, он устремился прочь. Он был подобен оленю, спугнутому легким трепетанием кустарника, и внезапно я оказался отрезанным от мира или, скорее, обездоленным и брошенным на произвол судьбы, предоставленным самому себе, с пуком черных волос, опутавших мои пальцы.