Выбрать главу

Что ты задумал, Кертис, что ты задумал?

Я-то точно знаю, что задумал. Не выпуская ее ноги, я соскальзываю с кровати — одно быстрое движение, и вот я уже на полу, просовываю голову в темноту, в темноту, где светится пара глаз. Джози пытается отставить подальше вторую ногу, чтобы я до нее не дотянулся, но напрасно: после недолгой борьбы я завладеваю и второй ногой, и тонкая лодыжка легко поддается моей цепкой хватке. Джози по-прежнему хихикает, но ей мешает участившееся дыхание. На мгновенье — о, долгое мгновенье — мой взгляд встречается с ее взглядом, усиливая двусмысленное напряжение нашей игры. На Джози простенькое платье из дешевого зеленого ситца, на шее висит амулет из сплетенных колосков, на тонком запястье смешно смотрится мамин старый браслет. Мы растягиваем этот миг, я и Джози, растягиваем и смакуем этот миг.

Карманный фонарик вскоре настиг ее своим лучом — зеленое платье внезапно проступило светлым пятном на фоне темных пятен, покрывавших пыльные стены. Я медленно повел тонкий лучик вверх — от ее ног к тяжело дышащей груди, затем к лицу. Она сидела на старом колесе от отцовской машины, упершись руками в резиновый ободок: с расстояния пяти метров мне было видно, как крепко она вцепилась в него. Она не издала ни звука. Ни смешка, ни крика, ни возгласа. Ни гугу.

Я подошел к ней поближе, и она еще крепче ухватилась за шину. Мне послышалось, что она что-то сказала, но голос ее прозвучал так тихо, так мягко, что я ничего не мог разобрать, пока не оказался у самых ее ног.

— Мама с папой скоро вернутся, — сказала она.

— Знаю, — ответил я.

У меня была тяжелая неделя в больнице — все время новые шизики поступали, вдобавок куча бумажной работы, да и кушеточной невпроворот, — однако я уже чувствую, как стресс покидает меня: и косяк, и сладкое мгновенье, и Джози — все это помогает мне расслабиться. Но я не в силах больше ждать — терпение не способствует отдыху, и я подтягиваю Джози к себе, ее ноги обвиваются вокруг моей талии. Она так красива, она глядит на меня с такой ободряющей, такой теплой улыбкой, такой… возрождающей… Все это лишь слова, действия значат куда больше. Я склоняюсь над ней и прижимаюсь губами к ее губам, пробегаю языком по ее расцарапанной, искусанной коже, а потом тычусь носом в ее зеленое платьице, пока наконец не добираюсь до паха. Я закрываю глаза, потом снова открываю, переключаюсь с одной тени на другую, с одного ощущения на другое. Шевеля губами, оказавшимися так близко от ее кожи, я велю ей нашептывать. Она откликается: О, Кертис… Ее голос мне не нравится — совсем как у шлюхи, — но я велю ей продолжать.

Кертис, это так необычно.

Я улыбаюсь. Чудесней и не скажешь.

Она знала что делать, всегда знала что делать, потому что все время проигрывала. Победителю — трофеи… Она медленно сняла с себя зеленое платье, а когда оно свалилось к лодыжкам, то стащила майку и в нерешительности держала ее в руке. Я зубами отобрал у нее майку. Потом сбросил с себя одежду, с глухим шумом бросая на пол каждый предмет, но оба мы подскочили от неожиданности, когда пряжка ремня стукнулась о бетон, а сразу же вслед за этим где-то наверху раздался шум газующей отцовской машины. Джози встревожилась, но я-то знал их привычки и распорядок в мельчайших деталях. Они не станут спускаться в чулан. И единственный звук, какой я услышал после хлопанья дверей, был звук моего собственного голоса, произнесшего: «Это делается так…»

* * *

Среда, вечер. Получил факс от Уэйна Питерсона из Манхэттенского института. Питерсон взволнован, как умеет волноваться только Питерсон. Видимо, он нашел интересный предмет для изучения — везучий парень, думаю я всякий раз, когда он регулярно шлет факсы и разливается соловьем об очередной находке, об очередном своем открытии. Революционная психология. Все, что перепадает мне в Душилище, — это какой-нибудь урод, который последние пятнадцать лет скармливал попугайчику обрезки от своих ногтей, пока тот не издох, и вот теперь его мучит патологическое чувство вины. Доктор, мне необходима аутопсия ради моего же спокойствия… Зато в такой слезливый вечер среды отрадно слышать, как трахаются соседи наверху.

Она визжит, как свинья, говорю я Джози. Я же так никогда не делаю, правда? — заставляю я ее произнести. Правда, отвечаю я. Тогда она заливается смехом, стыдливо прикрывая рот тыльной стороной ладони. Мне нравится, когда она так делает.

Кажется, Питерсон возбужден потому, что набрел на какого-то бедолагу, страдающего крайней формой навязчивых воспоминаний. Что ж, эта разновидность воспоминаний, попав в неумелые руки, может оказаться скучной и тоскливой тягомотиной, а именно такие руки обычно и подворачиваются: психо-лохи подбирают жалкие колоски за своими клиентами, которые медленно вращают жернова памяти, двигаясь от А к Б, от ассоциативного к бессознательно-поведенческому, и так по кругу.

Питерсон обычно не специализируется на изучении памяти — один бог ведает, на чем он в действительности специализируется, однако его таинственные идеи и извращенный интерес к сообществу извращенцев, безусловно, помогают ему раздобывать для себя и для своего института немеренную уйму грантов. Ну, да ладно. По-видимому, тот его парень, двадцатишестилетний банкир, проходил курс лечения от депрессии. Разумеется, в этом нет ничего необычного, — наверное, половина сотрудников банка регулярно ложится на кушетку, — однако с ним произошел классический случай, когда психотерапевт вдруг заполучает гораздо больше того, на что рассчитывал; классический случай: вскрываешь банку консервов, а там — черви.

В ходе терапии, по мере того, как большинство людей испытывают все возрастающее угнетение, у них появляются навязчивые воспоминания; как правило, записной лох терапевт цепляется за фразу «у меня случайно всплыло в памяти» и начинает выжимать все соки, беспощадно выдаивать образы из какой-нибудь ерундовины, пока наконец все не превратится в бессмысленное крошево и, что самое главное, все возможности не будут упущены. Однако у этого банкира, Ричарда Уоттла, не просто появились случайные навязчивые воспоминания: то, что началось с тоненького ручейка, затем переросло в настоящую реку, а потом и вовсе стало грозить потопом. Психотерапевт связался по горячей линии с институтом и пригласил Питерсона поприсутствовать на одном из сеансов с этим пациентом. И Питерсон описал поразительные вещи.

Начало сеанса проходило вполне нормально. Терапевт задавал Ричарду невинные вопросы, расспрашивал, как тот себя чувствует, чем он занимался, о чем думал, какие сны видел в последнее время. Обычные вопросы. Стандартная успокоительная болтовня, к которой прибегают на подобных процедурах повсюду, по всей стране. Затем лицо пациента стало менять выражение: нервная улыбка неожиданно сменялась кривой гримасой. Разумеется, терапевт немедленно осведомлялся, о чем тот сейчас думает, хотя к воспоминаниям, внезапно накатывавшим на сознание Уоттла, куда больше подходил бы иначе поставленный вопрос: Что вы сейчас видите?

Уоттл описывал то, что мысленно видел: вот его отец протягивает веревку от одной стены гостиной до другой, закрепляя ее на высоте примерно трех метров над полом. Он приказывает маленькому Уоттлу улечься под туго натянутой веревкой, а затем залезает на стул и принимается шагать по ней. Уоттл лежит на полу, наблюдая за тем, как отец пересекает над ним пространство комнаты, широко вытянув руки в стороны для равновесия, а сам думает, что отец упадет — и упадет непременно прямо на него.

Потом лицо Уоттла снова менялось, и он переходил к жалобам на то, каким несчастным он чувствует себя на работе, как ему вечно не везет с женщинами. «Может, я гей?» — спрашивал он у терапевта, но тот лишь парировал вопрос встречным вопросом: Л как вы сами думаете? Типичный терапевтический теннис — я в такие игры никогда не любил играть. Питерсон, на полях к своим заметкам, комментирует: Боже, да этот малый только что описал самое диковинное воспоминание, никак не связанное с его депрессией, а терапевт возьми и уцепись за какое-то ерундовое сомнение в его сексуальной ориентации!