Так или иначе, чутье подсказывало мне, что Дичок заговорит. У него не было клинической кататонии, махинаторы из Душилища установили это, прежде чем отослать его ко мне. Он без особой неохоты покинул свою кровать в доме и был скорее послушен, чем упрям. Единственная трудность заключалась в том, что ему, по всей видимости, приходилось, будто жертве временного паралича, заново учиться двигать конечностями. Действительно, в физическом смысле он являл собой настоящую развалину: крайнее истощение, скорее всего, приостановило его рост, и теперь внутренним органам требовалось время, чтобы как-то привыкнуть к пище, которой его пичкали с тех пор, как нашли. И он продолжал молчать. Может быть, голосовые связки и не отмерли, как мышечные ткани, но так же бездействовали. Его организм долгое время получал очень скудное питание — жалкие крохи из обильных отцовских запасов (в квартире обнаружились целые горы консервов), но ум питался только травмами прошлого; поистине пугающий пример расстройства от повторяющегося стресса — не физическая, а умственная проблема, которую порождает память, предоставленная себе самой без постороннего присутствия и стимула. Со временем, по мере того как голосовые связки Дичка слабели, его история, его травматическая история обрастала повторяющимися без конца деталями, выливаясь в тихую скороговорку, в град вымышленных подробностей; едва слышная жизнь просачивалась из головы в пустую комнату. А когда его забрали из дома и начали залечивать физические травмы, никто не мог ничего разобрать из его слов, безнадежно спутавшихся в бессвязный клекот. Как и в случае со Щелчком, если бы он был ребенком, его бы еще удостоили чего-то большего, нежели просто красной черты в досье логопеда; возможно, ему бы уделили достаточно внимания, чтобы вытянуть из него связный рассказ. Мне повезло, что никто не стал в этом усердствовать; махинаторы лишь отметили, что его непрерывное полубеззвучное бормотанье указывает на наличие психоза, однако, суетясь вокруг постели Дичка, они различали в его шепоте лишь звуки, но не слова. Мне же, когда я услышал об этом как раз перед его появлением в моем корпусе, он показался идеальным кандидатом для записи на пленку.
Некоторые доброхоты, которых, по счастью, в психотерапии немного, наверное, сочли бы, что держать Дичка в столь спартанских условиях — излишняя жестокость. Но именно такие и подобные им люди как раз и не захотели понять — и уж тем более вылечить — Дичка. В лучшем случае они пытались окружить его всяческим теплом и уютом, ожидая, что, попав с жесткой койки на постель, выстланную гусиным пухом и любовью, он с легкостью переключится с суровой жизни на беззаботную… Я же, исходя из всей логики средотерапии, рассуждал так: раз он выбрался из-под такой лавины хлама, покинув квартиру, загроможденную вещами людей, которых он когда-то знал, то сейчас пока не время навязывать ему новые предметы, и, кроме того, по мере разворачивания его рассказа, я успею составить себе более ясное представление о том, какие именно предметы нужно поместить к нему в комнату, когда для этого настанет время. А время это, как говорится, почти настало.
В прошлом половина зала, которую теперь занимал Дичок, так же как и половина Щелчка, не раз меняла облик, становясь ареной различных постановок. Так, в отличие от суровых стен приемных кабинетов Душилища, скудное пространство Дичка некогда послужило отличным образцом моей ранней тактики, предшествовавшей моему нынешнему интересу к средотерапии, — а именно техники прямого погружения, или ТПП. Пока какой-нибудь психотерапевт в Душилище возился с избитым набором психологических приемов, с этим затасканным арсеналом, который пополняется с каждой новой причудой, с каждой новой мексиканской волной в педагогике — будь то регрессия, визуализация, телесная терапия и тому подобное, — меня куда больше занимал вопрос, как увязать историю пациента с той обстановкой, с тем местом, где разворачивались главные события этой истории. Конечно, все зависело от пациента. Для одной из первых пациенток, Мэри, зал превратился в кухню — полностью оборудованную, идеально обставленную кухню, которая пришлась бы по душе всякому любителю домашнего уюта.
Мэри мне предоставили на несколько дней; ее в качестве милости прислал ко мне Натан Ратбоун, один из наших больничных динозавров, наименее других страдавший агорафобией. По правде говоря, она была не совсем «нашей» пациенткой: ей вскоре предстояло отправиться в Бесчувствие — ближайшую больницу для невменяемых уголовников. Однажды в понедельник утром, в ту пору, когда большинство людей готовятся к долгому дню, полному работы или скуки, Мэри убила своего мужа и двоих детей — четырехлетнюю девочку и двухлетнего мальчика. Явившиеся полицейские застали ее в виде бесформенного голосящего существа, вымазанного внутренностями и кровью тех, кто еще недавно был ее родней.
В Душилище она попала на несколько дней, скоро ей предстояло перебраться в Бесчувствие, и никто не испытывал к ней ни малейшего интереса. Не наш случай, Сэд, верно? Она переступила черту, а это значит, что на нее мы не потратим ни одного драгоценного впрыскиванья. Однако Ратбоун знал, что когда-то, в первые дни существования корпуса, определенное число пациентов должно было проходить через мое ведомство — своего рода квота объектов научного исследования, призванная оправдать полученный грант. Для меня это был подарок, и пусть случай Мэри не вполне вписывался в «профиль» корпуса — ведь в ее семье насилие оказалось важнее секса, — зато он привносил некий порядок в бухгалтерию. Это было еще до Прыгуна, и мне требовалось доказать самому себе, что ТПП — не просто полусырое идеалистическое понятие, а подлинный научный метод.
И вот, зная историю пациентки и не желая упускать время, я быстро переоборудовал ползала в кухню, оснащенную необходимой мебелью, плитой, холодильником, микроволновкой и (эта вдохновенная мысль посетила меня напоследок) стойкой для завтрака. Сотрудники с кухни в Душилище были гораздо снисходительнее и помогали мне куда больше, нежели коллеги-психо-лохи. Послушай, Сэд, ты нас как-нибудь пригласи на завтрак, и твой день в корпусе Внутрисемейной сексуальности начнется с яичницы-болтуньи с тостами! Однако моя цель состояла не в том, чтобы в точности воспроизвести место преступления; во многих отношениях она сводилась просто к тому, чтобы усугубить регрессию и неспособность к общению (разве что кто-нибудь счел бы общением непрестанные вопли, от которых она начинала плеваться кровью). Нет, мне хотелось лишь передать ощущение кухни, кухни вообще, не обязательно ее личной, поскольку я был убежден, что даже беглый взгляд на окружающие детали говорит о значении этого места. По статистике, 50 % семейных ссор происходит на кухне, причем в 29 % из них в ход пускается кухонная утварь.
С Мэри загвоздка заключалась в том, что она призналась в содеянном, пусть даже ей и невозможно было отпираться: согласно рапорту полицейских, она отрубила у обоих детей правые руки и положила их к себе в карман фартука. Жуть. Ничего не скажешь. Однако оставалось непонятным — почему она это сделала. Сама Мэри ничего не объясняла, только признавалась в вине. Да, это сделала я. Я убила их всех. Теперь меня до конца жизни продержат в заключении. Если бы существовала смертная казнь, меня бы, наверное, приговорили к смерти? Вряд ли кто-либо удосужился бы выяснять это. Психиатры в Бесчувствии были безмозглыми остолопами, которых вы не пригласили бы и к своей находящейся в старческом слабоумии бабушке; они уже не столько пребывали на свалке собственной профессиональной карьеры, сколько устремлялись навстречу раскрытым дверям мусоросжигательной печи. Они и пальцем не собирались пошевелить, а для Мэри это был последний шанс облегчить душу, последний шанс кому-нибудь все рассказать.
Каковы бы ни были другие мои достижения за время ее короткого пребывания в корпусе, я, безусловно, стал отлично питаться. Она кормила и меня, и Бет, готовила основательные завтраки, как и шутили шарлатаны, на обед делала домашний суп и превосходные лазаньи, суфле, рагу, — словом, закармливала нас блюдами, достойными пятизвездочного ресторана, непрерывно напевая себе под нос, возясь с пряностями и травами, составляя списки продуктов на следующий день и вообще создавая вокруг себя невероятную атмосферу. В последний день я получал такое удовольствие от ее общества, что почти напрочь забыл, почему она здесь оказалась. И вдруг, когда мы с ней с глазу на глаз доедали завтраку спросил — не возражает л и она, если я дам ей один рецепт. Мне хочется знать, каково это блюдо на вкус, но у меня никогда не было возможности или умения стряпать. Она отвечала, что охотно приготовит его, тем более что уже очень скоро ее переведут в Бесчувствие. Я записал для нее следующий рецепт: