Несколько авторов сборника «Шестидесятые без оправданий» в более сдержанной манере обсуждают это десятилетие в конспирологическом разрезе. Авторы ироничного «Словаря народной этимологии» объясняют, что «в практике открытой политики термин «паранойя» использовался тогда, когда страх и тревоги, аналогичные возникающим при наркомании, проявлялись внутри психики».[66] Херб Блау, еще один автор этого сборника, заключает, что «были на то причины или нет, но в 1960-х годах восприятие определяла именно теория заговора, чаще слева, чем справа».[67] Уже с другой политической позиции известный социолог конца 1970-х годов, Джон Кэрролл критикует молодежные движения 1960-х как главный рассадник «параноидальных личностей»: «Это десятилетие выглядит особенно параноидальным, — пишет он, — когда накопленное разнообразие, мощь и упорство бунта противопоставляются наследуемой власти».[68]
Склонность подозревать заговоры вписалась в более масштабный контркультурный вызов истеблишменту, господствовавшему на политической сцене в конце 1960 — начале 1970-х годов, и продолжает оставаться источником вдохновения для Оливера Стоуна, по собственному желанию ставшего глашатаем поколения бэби-бумеров. Для многих представителей левого (да и правого) фланга конспирологические теории о «психах-одиночках», обвиненных в убийствах 1960-х годов, стали главной причиной скептического отношения к правительству, основательно подкрепленному Уотергейтом и последующими разоблачениями деятельности служб безопасности, всплывавшими на протяжении 1970-х годов. К середине 1970-х все великолепие теории заговора как яркой новой политической позиции (изложенной остроумным языком в статье Esquire) потускнело от частого использования. В 1974 году в журнале Harpers появилась статья, в которой говорилось о возникновении паранойи как о ставшей привычной контркультурной восприимчивости. В своей статье, озаглавленной «Паранойя: идея фикс тех, чье время пришло», Хендрик Херцберг и Дэвид Макклеланд настаивают на том, что паранойя является «недавно наметившимся культурным разладом» и одновременно «естественным ответом на неразбериху, царящую в современной жизни».[69] В этой статье паранойя понимается как важный язык политики, на котором говорят независимо от конкретной политической принадлежности — от президента до людей, бросающих работу в знак антивоенного протеста. Авторы статьи называют президентство Никсона «золотым веком политической паранойи», когда «параноидальные стратегии в виде демонстрации, опровержения и кодового языка тайного смысла… использовались в государственном масштабе».[70] В статье говорится и о том, как перенимали этот язык те, кто мог служить объектом контрподрывной политики Никсона. «Хиппи, — как утверждают авторы статьи, — больше не могли обходиться без слов «паранойя» и «параноидальный», так же как без слов «вроде», «понимаешь» и «я имею в виду, что…»»[71] Примечательно, что за дальнейшим объяснением этой «идеи фикс» Херцберг и Макклеланд обращаются к творчеству Томаса Пинчона, полагая, что в его романах популярные политические настроения находят особенно яркое выражение. Однако, как мы увидим во второй части этой главы, уже в самих произведениях Пинчона можно найти анализ того, что происходит, когда понятие паранойи становится темой популярной социологии. Между постмодернистской литературой и популярными журналами возникает взаимосвязь в виде симптоматического диагноза, поскольку самосознание языка паранойи все больше укрепляется, а сам он получает повсеместное распространение. Так что к середине 1970-х годов конспирологическое мышление проникает в различные культурные сферы, став в большей степени характерным мировоззрением контркультурного поколения, чем признаком иррационального экстремизма.
Ощущение проникающих повсюду сложных заговорщических сил способствовало формированию новых общественных движений, зародившихся в 1960-х годах в рядах новых левых: движения студенческих протестов, феминизма, движения гомосексуалистов и черного активизма. Если раньше конспирологические теории в большинстве своем — не в последнюю очередь в рамках маккар-гизма — связывали угрозу американскому образу жизни и политике с подрывной деятельностью меньшинств, то начиная с 1960-х годов эти новые формы оппозиционной культуры заговора стали основываться на предположении о том, что сам по себе американский образ жизни является угрозой для тех, кто по его вине оказался на обочине общества. Большая часть конспирологических теорий, приведенных в статье Хофштадтера, осуждает случайное вмешательство якобы подрывных элементов в нормальное развитие американской политики. Но в последнее время во многих теориях заговора речь идет не столько о конкретной агрессивной угрозе естественному ходу американской жизни, сколько о том, что сам естественный ход вещей представляет собой всюду проникающую угрозу американским гражданам. Правые либертарианцы давно жалуются на то, что своим присутствием «большое правительство» создает конспиративистскую угрозу простым американцам, однако при этом они исходят из того, что истинно американские ценности — жизнь, свобода и стремление к счастью — никому еще не навредили. Что появилось нового, так это распространяющееся подозрение в том, что сами эти истинные американские ценности вполне могут оказаться проблемой, связанной с тем, что, как загадочно предупреждал в середине XIX века Дэвид Торо, общество находится «в заговоре против человечества, в котором участвуют все его члены».[72]
66
Ralph Larkin and Daniel Foss. Lexicon of Folk-Etimology // 'Ihe 60s without Apology, ed. Sohnya Sayres et al. (Minneapolis: University of Minnesota Press, 1984), 375.
68
John Carroll. Puritan, Paranoid, Remissive: A Sociology of Modern Culture (London: Routledge & Kegan Paul, 1977), 80
69
72