Выбрать главу

Таким образом, скрытые глубины и тайные царства, которые могли подпитывать контркультурные фантазии о конспирологической «системе Мы» (так она названа в «Радуге тяготения»), в мире, описанном в «Вайнленде», почти исчезают. Все оказалось засвеченным (если использовать метафору пленки, которой роман очень созвучен), и как раз в этом контексте мы можем понять, почему такие персонажи, как Френеси и Флэш выходят из подполья, куда ушли в конце 1960-х. Когда Френеси слышит имена, удаленные из компьютерного списка осведомителей, сначала она предполагает, что они либо умерли, либо их заставили исчезнуть, но потом ей приходит в голову, что «может быть, они выбрали другой путь, вышли из подполья, вернулись в мир» (VL, 88). Но еще больше, чем вероятность того, что их друзья бесследно исчезли в репрессивных недрах государственной машины, пугает осознание того, что они могли выбраться из извращенно уютной клоаки наблюдения, возвратившись в пространство абсолютной видимости — и безразличия — «верхнего мира» (VL, 90). Такой подход позволяет сделать вывод о том, что окончательный провал андеграунда 1960-х произошел не из-за конспирологических фантазий на тему апокалипсиса, который предвещала контркультура, а потому, что больше нечего скрывать. Все на виду, и все взаимосвязано — в этих условиях возникает ситуация, когда паранойя в своем обычном смысле парадоксальным образом теряет свою необходимость и в то же время становится как никогда важна. Карикатурное наступление «Вайнленда» на годы президентства Рейгана так же искажено, как и представления о шестидесятых, которые крутятся в головах героев романа. Уже на тот момент, когда «Вайнленд» был опубликован, от него веяло странной ностальгией. Но в то же время роман провидчески отражает масштабную перестройку, которую культура заговора претерпела за последние лет десять. В последней главе настоящего исследования более подробно говорится о том, как ведет себя параноидальный стиль в условиях, когда все становится взаимосвязанным (на эту ситуацию «Вайнленд» начинает намекать), в завершении же этой главы несколько теоретических выводов по поводу эпохи, когда все становится видимым.

Герменевтика подозрения

Хотя и дико раздутое даже по меркам самого Пинчона, выхолащивание паранойи, превращающейся в «Вайнленде» в очевидность, и ее возобновление перед гнетом государства становятся проницательной притчей, рассказывающей о том, как изменилась культура заговора со времен 1960-х. Для бывших радикалов-шестидесятников паранойя становится привычным дедом, и этот описанный в «Вайнленде» итог резонирует с более крупными культурными моделями. Ив Кософски Седжвик, к примеру, пишет о том, как определенная герменевтика подозрения в последнее время становится обычным образом мышления людей. Цель этого анализа в духе Фуко — найти спрятанные в тексте уловки и обнаружить в дискурсе следы насилия. «В мире, где не нужно бредить, чтобы увидеть доказательства систематического угнетения, — предупреждает Седжвик, — теории, выведенные за рамками параноидальной критики, выглядят наивными или угодливыми».[150] В сущности, она говорит о том, что ставшая привычной паранойя превратилась в стандартный метод современной культурной критики. Вместе с тем Седжвик задается вопросом, а не вышла ли разновидность анализа, к появлению которой она ни в коей мере не причастна, за пределы своего использования. Седжвик отмечает, что больше нет нужды прибегать к изощренным формам идеологической детективной работы, чтобы вскрыть злоупотребления властью, которые едва ли еще чувствуют потребность маскироваться и многие из которых — такие, как предложение вновь начать сковывать цепью заключенных на работе в южных штатах, — выставляются напоказ. Как обнаруживают герои «Вайнленда», в условиях насыщенной видимости паранойя становится необходимой и, одновременно, необязательной — настолько предположения о том, что она исчезнет сама по себе, не требуют доказательств.[151]

По утверждению Питера Слотердайка, циничные умонастроения стали одной из определяющих черт эпохи, излюбленным подходом интеллектуалов после 1968 года, которые продолжают оставаться иронично-недобросовестными и понимают, что «времена наивности безвозвратно прошли». Он называет эту форму массового цинизма условием «просвещенного лжесознания», способом, каким «просвещенные люди следят за тем, чтобы их не считали простофилями».[152] Мы могли бы добавить, что в эпоху циничного мышления любое возможное разоблачение, имеющее отношение к сфере секретного, заранее ожидается публикой, привыкшей всегда подозревать не только самое худшее, но и все то, что может вдруг вскрыться. Ничто больше не способно удивить, поскольку любой секрет уже бесконечно обмусолен в массмедиа, но вместе с тем не ослабло желание совершить открытие. Может быть, истина и где-то рядом, как настаивает слоган «Секретных материалов», в котором сквозит жажда открытий, но в то же время мы цинично научились никому не верить (как велит нам другой фирменный слоган тех же «Секретных материалов»).

Мы могли бы пойти еще дальше и предположить, что циничная паранойя является понятной реакцией на культурную логику позднего капитализма, как назвал ее Фредрик Джеймисон. Он утверждает, что «чистейшей форме капитализма еще предстоит возникнуть — чудовищному проникновению капитала в доселе некоммодифицированные сферы». Этот «чистый капитализм нашего времени, — продолжает Джеймисон, — уничтожает островки докапиталистической организации, которые до сих пор терпел».[153] Развивая свою мысль, Джеймисон говорит о том, что всепроникающая логика товара добралась и до последних прибежищ модернистского сопротивления — Природы и Подсознательного. Что ни возьми в мире «Вайнленда» — лесную глушь в Северной Калифорнии или тайное подполье — последние анклавы секретности исчезают. Паранойя парадоксальным образом становится и повсеместной, и избыточной в условиях, когда все в конечном счете взаимосвязано, объединено мировым капиталистическим рынком.

Гиперболическая герменевтика подозрения теряет свой крайний характер, когда все — даже тайны — становится доступным и видимым как очередной товар. Жан Бодрийяр добавляет сюда новый поворот, утверждая, что полное насыщение товаром-как-знаком лишает герменевтику подозрения какой-либо глубины смысла, который она могла когда-то иметь. В результате «мы больше не участвуем в драме отчуждения, а живем в экстазе коммуникации». Этот экстаз выворачивает конспирологическое мышление наизнанку. Мы больше не имеем дела с «неприличием того, что скрыто, подавлено, запрещено или покрыто тьмой, — заявляет Бодрийяр, — напротив, это неприличие видимого, слишком-видимого, более-видимого-чем-видимое. Это неприличие того, что уже не тайна, того, что совершенно растворяется в информации и коммуникации».[154] Сокрушаясь по поводу на вид триумфального одобрения такой формы постмодернизма, Терри Иглтон замечает, что логика позднего капитализма сводится лишь к плоской шутке за счет модернизма. «Когда овеществление захватывает всю социальную реальность, превращая ее в свою империю, — предупреждает он, — стирается сам критерий, по которому его можно распознать, и овеществление триумфально уничтожает само себя, возвращая все в нормальное состояние».[155] В сущности, «постмодернизм убеждает нас отказаться от эпистемологической паранойи»*,[156] потому что она теряет свою необходимость, когда стирается грань между изображением и изображаемым, оригиналом и копией, тайным и явным.[157]

вернуться

150

Eve Kosofsky Sedgwick. Introduction: Queerer than Fiction II Studies in the Novel 28(1996): 277.

вернуться

151

Фредрик Джеймисон предупреждает о сходной иронии в критической теории, когда параноидальное мировоззрение достигает таких успехов, что ему угрожает опасность уничтожить первоначальный критический импульс: «Получается, что чем убедительней становится видение некой все более общей системы или логики (наглядным примером чего служит книга Фуко о тюрьме), тем беспомощней ощущает себя читатель. Следовательно, насколько выигрывает теоретик, конструируя все более замкнутый и устрашающий механизм, настолько он и проигрывает, ибо критический потенциал его работы тем самым парализуется, а импульсы отрицания и протеста, не говоря уже о социальной трансформации, все больше воспринимаются как бесполезные и банальные перед лицом самой модели».

вернуться

152

Peter Sloterdijk. Critique of Cynical reason, trans. Michael Eldred (Minneapolis: University of Minnesota Press, 1987), 5 [*см. рус. изд.: Слотердайк 11. Критика цинического разума. Екатеринбург, 2001]. В работе «Everybody Knows: Cynicism in America» (Minneapolis: University of Minnesota Press, 1999) Уильям Чалупка (William Chaloupka) утверждает, что в современной американской политической и культурной жизни цинизм стал крайне распространенным и разнообразным явлением. Это прослеживается, как пишет Чалупка, в циничном манипулировании массовым конспирологическим мышлением со стороны тех, кто находится у власти, равно как и в повседневном цинизме распространенного недоверия к правительству.

вернуться

153

Jameson. Postmodernism, 36.

вернуться

154

Jean Baudrillard. The Ecstasy of Communication, trans. Bernard Schutze and Caroline Schutze (New York: Semiotext(e), 1988), 22.

вернуться

155

Terry Eagleton. Capitalism, Modernism and Postmodernism // Against the Grain (London: Verso, 1986), 132.

вернуться

156

* Перевод Д. H. Михель.

вернуться

157

Eagleton. Capitalism, 144.