Выбрать главу

— Так ты говоришь, хорошо вас кормили? — спрашивает он, заглядывая ему в глаза.

— Нынче, папаша, нас лучше кормят: директор комиссию из воспитанников над экономом назначил.

— То-то. А паче чаяния ежели что, так ты спрашивай: я твоему дядьке строго приказал и денег на это оставил. Ешь, брат, есть надо; больше будешь есть — и урок будешь лучше знать.

В «заведение» Прокоп отдал Гаврюшу и не без расчета: он понял, что «заведение» есть именно такая вещь, откуда, хочешь не хочешь, а в конце концов все-таки и с чином выйдешь, и на место поступишь.

— Я, брат, по себе знаю, — открывался он мне по этому случаю, — и гувернеры, и мадамы у меня были, а что толку! Срам сказать, и теперь из катехизиса ни одного текста не знаю!

— Да ведь на выборах из катехизиса не спрашивают? — возражал я.

— Все-таки. Разговаривают. Не из катехизиса, так из географии. Кабы я знал, так и сам бы разговаривал. А теперь приходится на других смотреть, смеются или нет.

— Так что ж! сходит с рук — и слава богу!

— То-то, что под богом мы нынче ходим. Сегодня сошло, а завтра нет. Ехидные нынче люди пошли: испытывают. Иной целый разговор с тобой ведет: ты думаешь, он вправду, а он на смех! Вот, года три назад, пришла ко мне бумага насчет распространения специяльных идей. Натурально — письмоводителя: какие, мол, такие специяльные идеи? — А это, говорит, по акцизной части, должно быть. Ну, мне что: по акцизной так по акцизной! — отвечай, братец! Ан после оказалось, что он мне на смех акцизную-то часть ввел!

— Ах, Прокоп, Прокоп! Милый ты, милый! Так как же ты с Гаврюшей хочешь поступить?

— Хочу в «заведение» отдать. Там научат. Туда лиха беда попасть, а попал, так будет «человеком». Экзамены будет, братец, выдерживать, а ведь я никогда ни одного экзамена выдержать не мог. Так воспитываться, без экзамена, — это я могу, а чуть на экзамен повели — ау, брат!

Как ни удивительны представлялись мне эти соображения Прокопа, но в результате оказалось, что он прав. Третий год находился Гаврюша в заведении — и ничего, даже экзамены выдерживал. Жаловались, правда, воспитатели, что он, во время препарации, забирается в шинельную спать, но Прокоп так наивно возражал на это: «так неужто ж ребенку не спать?», что начальство махнуло рукой и вновь подтвердило обещание сделать Гаврюшу «человеком».

Наташенька уж невеста; ей восемнадцать лет, и наружностью она пошла в мать, то есть наверное будет со временем иметь такие же наливные, сахарные плечи. Как девица благовоспитанная, она стыдится мужчин и при виде их жмется к мамаше. Сверх того, склоняет головку несколько набок, что придает ей какую-то трогательную грацию, и ходит, слегка привскакивая на носках, тоже для грации. Вообще девушка образованная, сытая и аппетитная, хотя совестится за свою аппетитность и от души молится богу о ниспослании ей худобы. Прокоп ее любит по-своему, то есть шутит шутки насчет ее невинности и аппетитности; но в этой любви нет и тени той страстности, которую он чувствует к Гаврюше.

— Наташа — что! — говорит он, — сегодня она Лизоблюд, а завтра будет Тарелкина. Вот Гаврило у меня, — тот настоящий, коренной Лизоблюд будет!

Когда я пришел к Прокопу вечером, у него уж сидел гость. Поэтому он вышел ко мне навстречу в переднюю, чтоб сообщить о результате давешнего разговора насчет графского камердинера.

— Обделал, брат! — сказал он довольным тоном, — десятирублевенькую выкинул.

— Ловко, голубчик. Стало быть, скоро тебя и поздравить будет можно?

— Ну, это еще бабушка надвое сказала. Местов, говорит, нет. Будут, говорит, два места на днях, да вчера, вишь, обещаны. А после этих двух мест, как очистится первая вакансия, так и…

— Да не врет ли?

— Верно, братец. Прямо так и сказал: первая, после этих двух, вакансия — моя!

— Ну, и слава богу. Покуда за границу съездишь, покуда что… Завидую я тебе, голубчик! Как там ни говори, а еще много, очень много в наше время можно напакостить… то бишь дел наделать. Вот хоть бы эта самая область, куда Макар телят не гонял…

— Да одно ли это! А прочее-то! Однако я должен тебя предупредить: покуда об этом — молчок. Иван Созонтыч так сказывал: вы, сударь, до времени не хвастайтесь. А теперь идем к жене.

Вся семья Прокопа была налицо. Надежда Лаврентьевна дала мне ручку поцеловать, Наташенька — в губки похристосовалась, один Гаврюша бутузом сидел в углу, держал в обеих руках по яйцу и пробовал, которое из них крепче. Гостем оказался какой-то генерал, до такой степени унылый, что мне с первого взгляда показалось, что у него болит живот. Прокоп отрекомендовал нас друг другу.

— Генерал Николай Батистыч Пупон, — сказал он мне, — отец его, Батист Богданыч, француз был, с русскими войсками в восемьсот четырнадцатом году Париж брал, ну, а вот он — уж настоящий русский. И веры нашей.

При имени Пупона мне вдруг что-то смутно вспомнилось. Что-то такое, что я в 1863 году в газетах читал. Реляция какая-то, в которой говорилось, что храбрый полковник Пупон… но вот тут-то именно я и сбивался: крепость ли неприятельскую взял или молодцом взлетел на четвертый этаж какого-то дома и без ключа отпер дверь какой-то квартиры.

— Вы… тот самый храбрый полковник Пупон?.. — невольно сорвалось у меня с языка.

— Да… но теперь — генерал! — ответил он мне каким-то горьким голосом.

И вдруг я в самом деле вспомнил. Да, это действительно было не под Севастополем, а на Подьяческой. Он взлетел — и каким-то волшебством, без ключа, очутился внутри запертой квартиры. Но как он с тех пор изменился! Тогда он мне казался молодым, исполненным отваги и надежд, и хотя выражение его лица и в то время имело что-то наглое, но это была наглость молодая, сильная, ликующая. Теперь — он был похож на заштатного индейского петуха, который до такой степени забит и отощал, что не имеет сил даже соплю распустить. Весь он был словно пеплом покрыт: лицо пепельное, глаза пепельные, волосы пепельные, даже на мундирном сюртуке как будто кусочки пепла виднелись. Сидел он молча, часто и глубоко вздыхал, а немногие ответы на вопросы давал отсырелым, пещерным голосом.

Мы сели в кружок и стали разговаривать. Сначала погоду бранили, потом перешли к залупским новостям, и Надежда Лаврентьевна в одну минуту засыпала меня рассказами, в которых, к великому моему прискорбию, главную роль играли плюхи.

— Говорили, будто уж плюх больше не будет, — резюмировал эти рассказы Прокоп, — а они нынче еще веселее прежнего в ход пошли. У нас, в Залупске, редкий разговор нынче не кончается плюхой.

— Самолюбивее народ стал — оттого! — попробовал я объяснить.

— Нет, не самолюбивее, а так как-то… в общежитие, стало быть, вошло. Кабы самолюбие, так он, получивши плюху-то, бежал бы куда-нибудь, а то получит, да так с плюхой и ходит по городу.

— Очень нынче в Залупске нехорошо стало! — вздохнула Надежда Лаврентьевна.

— Скучно?

— Нет, не то чтобы… Балы в собранье бывают… офицеры, пикники устроивают… Нет, мы не скучаем! А так, вообще.

— У нас, брат, и в заведении скуки нет! — отозвался Прокоп, — либо у нас гости, либо мы в гостях — где тут скуке быть! А гостей нет — лошадей велишь заложить или варенья спросишь. А теперь вот за границу собрались. Вздумалось съездить — и поедем.

— Так это у вас уж окончательно решено? — обратился я к Надежде Лаврентьевне.

— Да, решено. Надо же!

— Я уже раз шесть за границей был, везде перебывал, — объяснил Прокоп, — а они еще ни разу не были. Ну, и пусть съездят, посмотрят. Нельзя же…

— Да, да… Это действительно так… нельзя же! Вот я никогда за границей не бывал и даже намерения не имел, а давеча пришел он — я и раздумался. Надо же, думаю, нельзя же!