Вот я, например. Хотя я и не бывал еще за границей, но весь склад моей жизни, все воспитание, все идеалы, все привычки и приемы — все и всегда было заграничное. Я и парле-франсе умею, и Наполеона III обругать могу, и про Бисмарка два-три анекдота знаю, и даже с некоторыми заграничными обычаями знаком. Один знакомый сказал: за границей за табльдотом семь блюд подают! другой знакомый предупредил: если вы в Париже будете, никогда не говорите гарсонам: je vous prie,[4] а s’il vous plaît,[5] — иначе вас сейчас за русского примут. С этими сведениями, куда бы я ни приехал, везде я как дома буду. И за всем тем — все-таки берет оторопь. Вот теперь, через сутки — Эйдкунен, а мне все кажется: пройдет ли? Точно к родителям из школы с дурной отметкой на билете идешь. Каковы-то там кондукторы? обходительны ли извозчики? не строги ли содержатели отелей? А главное, как я за табльдотом обедать буду? Я привык на просторе обедать, а тут вдруг — хочешь кусок проглотить, ан тебе немец в рот смотрит! И вдруг он расхорохорится, скажет: давай за погибель Франции пить! А я Францию люблю. Люблю, несмотря даже на то, что она теперь не Франция, а Мак-магония.
Буду ли я с немцем за погибель Франции пить?
Буду ли я вообще все те мерзости проделывать, которые проделывают русские культурные люди, шлющиеся на теплых водах? Буду ли я уверять, что мы, русские, — свиньи, что правительство у нас революционное, что молодежь наша не признает ни авторитетов, ни государства, ни семейства, ни собственности, что вообще порядочному человеку в России дышать нельзя и что поэтому следует приобрести виллу в Бадене или в Ницце, а сношения с Россией ограничить получением оброков?
Буду ли я говорить все это? — вот странный вопрос! Разве я знаю, что я буду говорить? разве могу определить заранее, что я скажу, когда начну говорить? Вот если б я один обедал, я бы, конечно, молчал, а то за табльдотом, где сто немцев в рот тебе смотрят, все друг другу таинственно шепчут: а это ведь русский! Ну, как тут выдержать? как не сказать: господа, я действительно русский, но я из тех русских, которые очень хорошо понимают, что русские — кадеты европейской цивилизации!
Покуда эти мысли толпились в моей голове, Прокоп всматривался в пассажиров и приставал ко мне с вопросами: это кто? а вон этот, в углу, кто таков? При этом он указывал пальцем и делал свои замечания так громко, что я каждую минуту ожидал, что буду скомпрометирован. Прежде всего он заинтересовался адвокатом, долго припоминал, где он его видел, и, наконец, вспомнил-таки, что в Муромском лесу.
— Насилу, брат, мы от него удрали! — присовокупил он в виде заключения.
Потом его заинтриговал восточный человек, и он опять начал припоминать, где он его видел.
— А ведь это от Огюста татарин! — воскликнул он наконец, — убей меня бог, ежели не он! Только фрак снял, да ведь я их и в костюме в ихнем видал: в ноябре они к своему причастию ходят, так этаким же манером наряжаются! Постой, я ему свиное ухо покажу!
И, не откладывая дела в долгий ящик, к величайшему моему изумлению, через весь вагон крикнул:
— Здравствуй, саламалика! ты как это в первый класс попал?
Но восточный человек только приветливо улыбнулся в ответ на эту апострофу, и, к моему удовольствию, происшествие это не имело дальнейших последствий, кроме брезгливого движения плечами со стороны тайного советника Стрекозы, который, казалось, говорил: в каком же, однако, я обществе еду?
Вообще, как я ни усиливался воздержать Прокопа от внезапных движений, он с каждым шагом вперед эмансипировался все больше и больше. Одним из самых выдающихся его качеств было любопытство, соединенное с легковерием, и когда оно выступало вперед, то совладать с ним было очень трудно. Так случилось и теперь. Некоторое время он как будто боролся с собой и даже пытался рассказать мне сюжет «Трех мушкетеров», которых он будто бы читал по рекомендации какого-то высокопоставленного лица, но на половине рассказа не вытерпел, подсел к адвокату и тотчас же завязал с ним разговор.
— Вы адвокат?
— Имею честь принадлежать к сословию адвокатов.
— Фамилия ваша?
— Проворный, Алексей Андреев.
— Как будто мы с вами прежде встречались?
— Очень может быть-с.
— В Муромском лесу будто. Я в саратовскую деревню, помнится, ехал.
Проворный взглянул на Прокопа недоумевающими глазами.
— Как ее, станция-то? Булатниково, что ли? еще вы нас в овраге поджидали? — не смущаясь, продолжал Прокоп, — вы давно тамошние места бросили?
— Извините… тут есть какое-то недоразумение… Я даже не слыхал ни об каких Муромских лесах! — все больше и больше недоумевал Проворный.
— Ну, что тут! Конечно, кому приятно про Муромские леса вспоминать. Главное дело: бросили — и довольно. Там, впрочем, нынче н невыгодно: все проезжие на железные дороги бросились, да и Муромские-то леса, кажется, в Петербург, на Литейную, перевели. Овсянниковское дело знаете?
— Имел честь быть приглашаемым-с.
— Понюхать, или взаправду?
Вопрос был так необыкновенен, что даже самому Проворному сделалось весело.
— Вы чему смеетесь? — спросил Прокоп, заметив на лице адвоката улыбку.
— Да признаюсь вам откровенно, у вас такой неожиданный способ выражения…
— Никакого у меня способа выражения нет, а говорю правду. У меня у самого два адвоката-приятеля есть: одного, Белобрюшникова, понюхать приглашали, а другого, Комаринского, — того прямо запрягли: ступай, значит, в самый навоз. Об Комаринском, чай, слыхали?
— Имею честь знать лично-с.
— Веселый парень, бесстрашный. Я, признаться, говорил ему: смотри, брат, вытащишь ли? Как бы совсем в навозе не остаться! Ничего — смеется. Мне, говорит, бояться нечего, я сыт. В Петербурге будет жить скверно — в Ниццу уеду. Куплю палаццо, захвачу парочку литераторов с Ветлути, будем в чехарду играть, в Средиземное море плевать, по вечерам трехголосную херувимскую петь. Всё равно что в Ветлуге заживем. А как по вашему мнению: поджег Овсянников мельницу или не поджег?
— Это зависит-с…
— То есть от чего же зависит?
— От взгляда-с. Ежели с одной стороны взглянуть — выйдет поджог, а ежели с другой стороны — выйдет случайность.
— Ну, а по-настоящему, по правде-то, как?
— По моему мнению, правда есть продукт судоговорения — вот все, что могу вам на этот счет сказать.
— Да ведь поджог-то до судоговорения был?
— Пожар-с. А что было причиной, поджог или неосторожность, или действие стихий — это уж тайна судоговорения.
— Стало быть, на судоговорении можно и первое, и другое и третье доказать?
— Не доказать, а доказывать-с. Три системы доказательств будут иметь место в этом деле: одна со стороны прокурора, другая со стороны гражданского истца и, наконец, третья — со стороны защиты обвиняемых. Какая из этих систем окажется более убедительною, та и выиграет дело.
— Стало быть, если б я, например, хоть разневинный был, а у прокурора система будет лучше, нежели у моего адвоката, так меня на каторгу сошлют?
— Подобные случаи известны в юридической практике под названием судебных ошибок.
— Слава богу, хоть это. Ну, а теперь имение у меня в Рязанской губернии есть — можно его у меня отнять?