Взгляд, направленный на культурные повороты, не расставляет финальных акцентов. Всякий раз он вынуждает задаться вопросом (оставляя его открытым): что будет потом? С точки зрения культурных поворотов науки о культуре вовсе не выстраивают линейную цепочку теоретического «прогресса». Им присуща, напротив, большая вариативность развития, рождаемая тем или иным «поворотом» теоретической мысли – это вполне может быть поворот обратно или конструктивный обходной путь, смещение акцентов, смена перспективы или направления.
Что же понимать под «поворотами»? Не подчиняют ли они под знаком очередной новой «моды» – как внушает нам само выражение turn – познавательный процесс определенной необязательности и контингентности? Или же они как раз таки обретают познавательную ценность в качестве «способа историзации и трансформации кантовского a priori»?[19] В любом случае эти «повороты», вводя новые идеи и категории, меняя направления и модифицируя теории, являются знаменательным явлением – как в их собственных контекстуальных связях, так и с позиций реструктуризации «научного поля»[20] в науках о культуре и обществе.
Для контекстуализации культурологических «поворотов» прежде всего решительно важно, что толчок им дала принципиальная переориентация на «культуру» («Культурный Поворот»), благодаря чему они упразднили сциентистские, зачастую позитивистские и экономистские толкования социального и заставили в корне пересмотреть феномены символизации, языка и репрезентации. Язык и текст были осознаны как формообразующие и движущие силы социального действия и на уровне теории раскрыты в свойственной им двуликости: сначала в культурно-семиотическом плане «культуры как текста», затем в направлении социально и материально более насыщенного уточнения – «культуры как текстуры социального». В политико-экономическом контексте культура понимается здесь как «процесс трансфера», «который «переводит» социальное в символическое и накладывает на него таким образом некую текстуру, то есть накладывает на ткань социального присущие жизненному миру значения».[21] Такое «возвращение» социального уже на уровне самой культурной «текстуры» – на что указывает Лутц Муснер – означает вместе с тем уход от склонности постмодерна к рассеиванию «жестких» общественных измерений в «более мягкие» сферы культуры, смысла и дискурса. Это (постмодерное) размягчение обширного социального анализа всякий раз выводило культурологию на след, который скорее ведет в мир знаков, повышает значимость плюрализации и эклектизма, поощряет эпистемологическое мышление и вместо биполярных противопоставлений требует подчеркивать многообразие различий. Все это выливается в конечном счете в разложение «великих повествований» и смежных смысловых связей, которые уже не справляются с растущей фрагментацией в глобализованном модерне.
В свете такой эпистемологической систематики примечательна регенерация материально-экономической и социальной «изнанки» в самом центре культурологического дискурса. Уже только поэтому было бы заблуждением без конца ссылаться на «великое повествование» «Культурного Поворота» и возводить многогранность переориентаций наук о культуре к постмодернистской раздробленности. Такой же узостью было бы и «пришпиливать» теоретические изменения грубыми историко-политико-экономическими кольями, как это делает Фредрик Джеймисон, говоря о самом постмодерне как о «культурной логике позднего капитализма» или даже о «поворотах» как всего лишь об отголосках «постфордистской трансформации».[22] Изучение же отдельных «поворотов» позволяет гораздо более дифференцированно разъяснить, как те или иные этапы культурологического дискурса связаны с изменениями исторических, социальных и политических условий, а также как само отношение к реальности в свою очередь обретает ясные очертания лишь через ту или иную перспективу культурологического восприятия. Слишком общее сопряжение «Культурного Поворота» с распадом больших политических систем, старых границ и блоков в мировой политике – скорее лишь расфокусирует взгляд.
«Повороты» позволяют обратить внимание также и на внутренние условия «интеллектуального поля». Последние проявляют себя – если структурировать науки о культуре с помощью теории полей Пьера Бурдье – как «пространство игры, поле объективных отношений между индивидуумами и институциями, конкурирующими друг с другом за одни и те же вещи».[23] Применительно к интеллектуальному полю наук о культуре такая формулировка и здесь позволяет глубже вникнуть в поле интеллектуальных «мод», в случае которых хозяева этого поля применяют «стратегии консервирования», а конкуренты – «субверсивные стратегии»,[24] чтобы упрочить или для начала занять собственную позицию в данном поле. Конкуренцию за символический капитал, которая в овладении «поворотами» и исследовательскими направлениями, а также в избыточном производстве ключевых понятий становится все более плотной, определенно можно наблюдать эмпирически и ни в коем случае нельзя недооценивать с точки зрения политики науки. Научные моды, к понятию которых Бурдье пришел, проведя аналогию между высокой модой и «высокой культурой», доказывают лишь, насколько формирование самих наук о культуре обусловлено их собственным предметом анализа. Совсем необязательно выносить на этом основании глобальный вердикт, как это делает Лутц Муснер, для которого лишь одно может знаменовать конец метанарративов: «лихорадочная конъюнктура и не (само) критичная смена теоретических мод».[25] Гораздо вероятней, именно двуликость интеллектуальных мод в их инновационности и в сопутствующем ей гнете единообразия способна дать повод конструктивной критике. Ведь в конечном счете они оказываются не только новаторскими сдвигами, но и путевым указателем, который, как представляется, заставляет исследование приходить к консенсусу вопреки всей тяге к дискуссиям и теоретической конкуренции. Уже Бурдье сетовал на такой «бездонный конформизм» «господствующих направлений поля».[26]
19
20
См.:
22
23