К полудню он окончательно извелся, разрываясь между желанием позвонить ей и придушить тщедушного и костлявого Йохана Страабонена, секретаря комитета, который после долгих уговоров, угроз и увещеваний, обещал сообщить ему, как только будет вынесено решение, каким бы оно ни было. Проклятье! Этому русскому профессору, проклятому Навкину, восемьдесят три! Он прожил жизнь, полную всего, чего только хотел: открытий, путешествий, любви… Что такого важного он открыл? Перемещать сознания могли и до него. Да — улучшил, да — доработал, да — подробно описал механизмы и построил модель нейро-психической активности во время перехода, но так ли это нужно? Этого академика самого ещё в восьмидесятые перекачивали из одной головы в другую чуть ли не каждый год. Да за ним рекорд Гиннеса держался сорок лет, пока какой-то японец не переплюнул старика разом на десяток переходов. Но — признанный гений. Но — заслуги перед мировой общественностью. Собственная научная школа, государственные награды.
Что там с любимыми учениками? Джереми не помнил. От чая тошнило — сколько можно пить эту горькую бурду, уже подёрнувшуюся тонкой радужной плёночкой, совершенно остывшую, вяжущую — он скривился, но всё же сделал глоток. Его тошнило от хмурого московского неба за окном, неприятного акцента в телефонной трубке. Все сливалось в единый вкус безнадежности и тщательно задавленного страха. В который раз задавался он одним и тем же вопросом: почему и зачем бюрократы придумали эти ограничения? Почему только нобелевским лауреатам можно? Разве Элен недостаточно хороша? Разве она недостаточно умна, разве плохо она строит эти проклятые дифференциальные системы, в которых сам Господь Бог не разберётся? Разве ценнее жизнь убийцы, насильника, наркомана, разве их жизни ценнее, чем её? Бог дал нам в руки орудие, мы обязаны им пользоваться! Теперь мы сами вправе выбирать, кому жить!
Какая подлость! Да, операция чрезвычайно дорогостоящая. И пусть она требует уникального оборудования и не менее уникального персонала. Да-да-да… Да он бы всю жизнь работал на этот кредит, он бы продал всё, ведь на другой чаше весов — Элен. Его сероглазая Элен, у которой куда меньше заслуг перед мировой наукой и совсем нет времени, чтобы эти заслуги появились.
Джереми вспомнил профессионально сочувственный тон врача в баснословно дорогой швейцарской клинике. Анализы и томография, всестороннее обследование, всё, что нужно. Сбережения ушли водой в песок, дом пришлось продать — плевать. И эти форменные цветные халатики, сливающиеся в радугу от мельтешения перед глазами… Они пили кофе в крохотном ресторанчике на горном склоне, он ломал плитку знаменитого шоколада: черного, маслянисто-тяжелого, с густым запахом. И думал, что вот еще день-два — и ей станет лучше. Не может не стать. Шоколатье улыбались им, принимая за молодоженов — бог весть отчего. Элен смеялась, клала ему в рот кусочки шоколада, а в глубине серо-зеленых глаз плескался страх.
А потом ему позвонил костлявый Страабонен, которого Джереми тогда знать не знал, и сообщил плаксивым голосом, что, по имеющейся у него неофициальной пока информации, попадание которой в прессу крайне нежелательно, кандидатура мисс О’Нил рассматривается среди прочих соискателей нобелевской премии в области физики. «Особенно в связи с тем, что состояние мисс О’Нилл может внушать некоторые опасения, — подчеркнул он, — я хочу поздравить вас и пожелать успеха мисс О’Нилл»… Это было как раз в тот день, когда Джереми забирал последние анализы из клиники. Разноцветные листочки — весёленькие, чёрт возьми! — сыпались из непослушных пальцев, врач взирал мягко и понимающе, твердил о возможности чуда, призывал не отчаиваться. Он чуть не пропустил звонок из комитета, ведя машину по серпантину горной дороги, но съехал на обочину, взял трубку и потом долго сидел, чувствуя себя приговорённым, которому дали не помилование, нет. Только надежду. И эта надежда хуже всего, потому что не хочет умирать, не хочет погаснуть, заставляет цепляться до конца и не даёт с достоинством принять неизбежное. И эту надежду разбудил Страабонен.
Джереми так и не понял, зачем этот надушенный слизняк, каждое слово которого отдавало гнилью и коварством, решил вдруг сообщить ему о решении комитета. Сначала он думал, что старик намекает на взятку, но, сколько бы и в каких учтивых выражениях Джереми ни предлагал, Страабонен делал вид, что не понимает.