Обе задачи, поставленные Пушкиным, как мы сегодня понимаем, были утопичны, и к чести Пушкина, он в конце концов вынужден был расстаться со своими иллюзиями. Формулировал для себя Пушкин эти задачи во многом как поэт, а оценил их нереалистичность уже как умнейший человек России. К 1834 г. он нащупывает более реалистическую гражданскую позицию: нужно работать не для царя, а для правительства, образования и просвещения, т.е. для российской культуры'. В статье о Радищеве Пушкин пишет: «Я начал записки свои не для того, чтобы льстить властям, товарищ, избранный мной, худой внушитель ласкательства, но не могу не заметить, что со времен возведения на престол Романовых, от Михаила Федоровича до Николая I , правительство у нас всегда впереди на поприще образования и просвещения. Народ следует за ним всегда лениво, а иногда и неохотно» [Цит. по: 54. С. 58].
Но к этому времени Александр Сергеевич основательно залез в долги, запутался в отношениях с царем, который ловко использовал его политические мечты, попал под огонь критики, ждавшей от Пушкина прежних романтических стихов. В начале июня 1834 г. он пишет жене: «... Я не должен был вступать в службу и, что еще хуже, опутать себя денежными обязательствами. Зависимость жизни семейственной делает человека более нравственным. Зависимость, которую налагаем на себя из честолюбия или из нужды, унижает нас. Теперь они смотрят на меня как на холопа, с которым можно поступать как им угодно. Опала легче презрения. Я, как Ломоносов, не хочу быть шутом ниже у господа бога». Пушкин оказался на перепутье: он не мог, да и не хотел повернуть назад, но и не мог жить по-прежнему.
Вероятно, в это роковое для него время Пушкин начал лучше понимать позицию Карамзина и Чаадаева, предпочитавших дистанцироваться от царской власти и превыше всего ценивших свободу личности. За несколько месяцев до смерти Карамзин писал: «Приближаясь к концу своей деятельности, я благодарю Бога за свою судьбу. Может быть, я заблуждаюсь, но совесть моя покойна. Любезное Отечество ни в чем не может меня упрекнуть. Я всегда был готов служить ему, не унижая своей личности, за которую я в ответе перед той же Россией» [Цит. по: 91. С. 16]. Ю. Лотман отмечает, что общественным идеалом Карамзина была «независимость, его представление о счастье неизменно связывалось с частным существованием, с тесным кружком друзей, семейной жизнью» [91. С. 15]. «В эпоху, когда самый воздух был пропитан честолюбием, когда целое поколение повторяло слова Наполеона о том, что "гениальные люди — это метеоры, предназначение которых — жечь, чтобы просветить свой век", когда с прибавкой эпитета "благородное" честолюбие становилось неотделимым от патриотизма и борьбы за свободу, Карамзин мог бы подписаться под словами, сказанными другим поэтом через сто тридцать лет после его смерти: "Быть знаменитым некрасиво"» [91. С. 16]. Конечно, Пушкин не мог так думать, он любил славу, но тем не менее, в этот период он уже прекрасно видел оборотную сторону публичной жизни и опасность «дружеских» объятий властей. Он стал более внимательно присматриваться к позиции Карамзина и Чаадаева, отстаивавших достоинство своей личности, ее право на свободу, что предполагало дистанцию по отношению к власти; только так, считали эти великие мужи России, можно выполнить высокое назначение, предначертанное им судьбой (кстати, дальнейшая история России полностью подтвердила их убеждение). Судя по лирике последних двух лет, к этому начинает склоняться и Пушкин.
На свете счастья нет, но есть покой и воля.
Давно завидная мечтается мне доля —
Давно, усталый раб, замыслил я побег
В обитель дальную трудов и чистых нег.
И дальше прозой: «О, скоро ли перенесу я мои пенаты в деревню — поля, сад, крестьяне, книги; труды поэтические — семья, любовь etc . — религия, смерть». Однако в 1834 г., к которому относятся эти строки, иллюзии Пушкина иссякли еще не полностью, он еще не был готов в третий раз кардинально поменять свою жизнь. Этому препятствовала прежде всего его личность, для которой, можно предположить, эзотерическая работа над собой (т.е. опыт творческого одиночества и делания себя под свои идеалы), столь характерная для Карамзина и Чаадаева, была непривычна. В ноябре 1815 г., т.е. когда Пушкин только-только начинает свой творческий путь, Карамзин пишет Александру Тургеневу: «Жить есть не писать историю, не писать трагедию или комедию: а как можно лучше мыслить, чувствовать и действовать, любить добро, возвышаться душою к источнику... Мало разницы между мелочными и так называемыми важными занятиями; одно внутреннее побуждение и чувство важно. Делайте, что и как можете: только любите добро; а что есть добро — спрашивайте у совести» [Цит. по: 91. С. 293]. Здесь явно выражена эзотерическая позиция Карамзина: подлинная жизнь — это жизнь души, ведомой совестью, т.е. трансцендентальным, высшим началом. Напротив, Пушкин больше руководствуется разумом и рассудком. Кроме того, как мы уже отмечали, несмотря на весь свой ум, Пушкин не любил рефлексировать, предпочитая поэтическую реальность (шире реальность творчества) всем другим реальностям, не исключая реальности собственной личности. Но как утверждали Карамзин и Чаадаев (еще раньше Сократ и Платон, а позднее многие мыслители, одни из последних — М. Фуко и М. Мамардашвили), забвение своей личности, недостаточная работа над ней чреваты для творческого человека многими бедами. Судьба Пушкина вроде бы подтверждает это наблюдение. Но, с другой стороны, чрезмерный эзотеризм также пагубен. «Последние десять лет, — пишет Ю. Лотман, — жизнь Карамзина протекала внешне в обстановке идиллии: любящая семья, круг друзей, работа, уважение, небольшой, но твердый материальный достаток — плод непрерывного труда. И все же, когда читаешь лист за листом документы, воспоминания, вдруг начинает веять ужасом. Гостиная уютно освещена, но за окнами — тьма. Под тонкой корочкой бытового благополучия кипит мрак. Карамзин построил свою жизнь так, чтобы жить, ни на что не надеясь. Жизнь без надежды...» [91. С. 309].
Возможно, идеал в том, чтобы установить равновесие (причем для каждого свое) между общественной и публичной деятельностью и творческим одиночеством, между служением отечеству и дистанцированием от властей предержащих. Похоже, именно к этому постепенно шел Пушкин. Однако не успел в той мере, чтобы обрести безопасность и спокойно выполнять свое высокое назначение. Впрочем Пушкин, спокойствие и безопасность — вещи несовместимые.
4. Осмысление образцов культурологического исследования,
Давайте продумаем предложенный здесь материал. Нетрудно заметить, что культурологию интересуют как современная культура и ее проблемы, так и давно канувшее в Лету. «Канувшее», но продолжающее волновать современного человека. Загадки пирамид, древних сооружений и культов, но главное, жизнь людей — это не праздный интерес, а возможность понять свою историю, истоки, может быть, современное состояние или тенденции будущего.
Если первое и третье исследования носят преимущественно познавательный характер, то второе — и теоретический, и практический. Конечно, не существует исследований, которые бы нельзя было использовать в практических целях. Например, и реконструкция идеи египетских пирамид позволяет по-новому взглянуть на современные культовые сооружения (церкви, памятники павшим, общественные захоронения), поняв, что они создают особое сакральное пространство, и в связи с этим сделать ряд рекомендаций, скажем, для архитекторов или градостроителей. Но все же прямо это исследование не было ориентировано на практику. Другое дело, исследование особенностей древней экономики. В этом плане можно отметить, что в культурологии сегодня имеют место работы двух типов: преимущественно научные (с целью понять некоторое культурное явление или культуру в целом), при этом специально не оговариваются области использования полученных знаний, и прикладные, с теми или иными практическими интересами. Имея в виду оба эти типа работ, можно также говорить о формировании (но только формировании) культурологической науки и практики.
Культурологический подход, очевидно, предполагает особый тип научного объяснения. Здесь явления «прописываются» в культурном пространстве (культуре) и соответственно интерпретируются (объясняются). Например, египетские пирамиды рассматриваются как элемент культуры древних царств и только в этом контексте становится понятной проблема смерти фараона и даже направление решения этой проблемы. Аналогично, особенности древней экономики истолковываются (культурологически объясняются) в рамках той же культуры. Но и жизнь Пушкина осмысляется через культуру и предрассудки его времени.