Дома, спрятавшись от жары, Ребекка пытается перегнать темазепам в удобный для инъекций вид, но не может даже удержать ложку, так что он берет это на себя, а она скрючивается в комок на диване и рассказывает ему свой сон, что видела прошлой ночью: как Стюарт, отец ее первого ребенка, явился из серебристого туманного вихря и сказал ей так нежно, невыразимо нежно, чтобы она все бросила, все оставила, бежала прочь.
– Бекка. Помоги мне. Ужаль меня.
– Отъебись.
– Бекка, ты должна мне помочь. С этим гипсом. Я ж не могу себя шмыгать в левую руку, и ею не могу шмыгаться тоже. Ну никак не могу. Помоги мне.
– Ну ладно. Поди сюда. Одна головная боль от тебя.
Он просыпается рывком посреди ночи, а может, в полдень, только солнце взорвалось и темнота почти полная. Садится на кровати, руки-ноги дрожат, пот стекает в разинутый задыхающийся рот, жара и ужас, сердце колотится как бешеное, у изножья кровати фигура олицетворение зла эта жара эта тьма это одиночество он знает суждено ему на веки вечные во веки веков. Он скулит он причитает мычит волосы дыбом по коже мурашки никогда не испытывал такого всеобъемлющего ужаса, болтается над бездной чистое ничто отрицание бесконечное подонок, самый низкий негодяй на земле.
Олицетворение зла шипит и кидается к его лицу, и он кричит.
– Чёчилось? Чё орешь?
– Ох, Бекка… Бекка, помоги…
Он боком съезжает с кровати, грохается, ползет на четвереньках через комнату, голый, присасываясь к подвернувшимся пустым банкам и бутылкам. В ободранном, пульсирующем горле такой звук, будто ржавые петли скрипят, и задница, как и загипсованная рука, словно люминесцирует белым в темноте.
Щелкнув, зажигается свет, но злое не уходит. Оно взбегает по стенке на грязный потолок и повисает там, зацепившись лапами.
– Ккого черта? Эт просто…
Он ползет обратно на кровать бормоча умоляя чепуху Ревекке лицо все красное. Он пытается проговорить я боюсь, избавь меня от этого ужаса. Она отталкивает его, и его голос, садится на кровати медленно, нетвердо, оглядывает заплывшими глазами комнату, щурясь, видит шприц на полу. Постепенно до нее доходит, она берет шприц, трясет; внутри булькает, она не знает, что и почему, не помнит, что вырубилась еще до того, как они успели вмазаться, знает только, что этим можно остановить крик. Она ловит бьющуюся рядом руку, трепыхающуюся загипсованную руку, удерживает ее и втыкает струну над верхним краем гипса, куда-то туда, где должна быть вена, нажимает на плунжер, вынимает шприц и падает в какое-то подобие сна, и он тоже мгновенно отрубается, страх исчез, ужаса больше нет, оба ушли обратно, каждый в свою личную темноту, и никто из них не понял, что струна сломалась и крохотный кончик остался в вене. Мгновенно воцаряется неподвижность, две восковые куклы лежат навзничь, сопя, на кровати, и лишь пружина в матрасе, успокаиваясь, издает краткий звон, похожий на смех.
Что-то хрустит у него под ногой.
– Какого черта?
Он шагает в сторону и видит раздавленный пластиковый шприц.
– А, бля.
Проверяет подошву, вроде не поранился. Собирает осколки раздавленного шприца и вышвыривает через окно в проулок.
– Када те гипс будут снимать?
– Через пару недель, наверно. Может, три.
– Точно?
– Да. А чё?
– Мне кажется, он тебе руку натирает. Гля, вон там, возле локтя. Вишь, там все красное? Наверно, гипс трет, раздражает. Сходил бы к доктору.
– Не, всё в порядке. Чешется тока, типа, и все.
– И еще воняет, честно те скажу. Точно, что-то не так.
– Не, все нормально. Просто потеет под гипсом, типа, и все тут.
– А болит?
– Ну, мож, самую малость. Типа колет, или кусает, чё-то такое.
– Вот видишь? Иди к врачу, бля, слышь, чё те грю.
– Да не, все нормально. Не волнуйся.
– Ну как хочешь, рука-то твоя.
– Угу. Так что заткнись и не волнуйся.
Как нарыв наоборот, чирей навыворот, маленькая красная ложбинка с внутренней стороны локтя, иногда скрытая краем гипса, смотря в каком положении рука. Алое пятно на склоне этого кратера начинает чернеть внутри, в ямке, где крохотное острие сеет распад, стальное семя рождает заражение крови. Омертвение живой ткани начинается на клеточном уровне это чертежи войны в миниатюре или даже самой жизни что разлагаясь становится падалью. Крохотный разрыв начинает гноиться, вздуваясь вокруг инородного тела, и бесконечно малые агрессоры, что пришли с ним, заражают плоть уже лихорадящую от иного но лихорадка еще усиливается этим семенем разложения этим зернышком чумы, этой клеточкой язвы, что взрывается черным цветением.
– Отойди от мя. Слышь, чё сказала - отойди, бля. И не подходи ваще, слышишь.
– Чё? Чё такое? Чё я сделал?
– Воняешь ты, бля, вот чё такое.
– Да я тока что из душа, бля!
– Ну и чё. От тя воняет. Я те грю, это все твоя ебаная рука, от нее разит. Я те уже несколько недель грю, она у тя гниет, бля. Неужто не болит? Не может быть, чтоб не болела, раз так воняет.
– Ну, мож, чуть. Жжет, типа.
– Ну вот, я ж грю. Это плохо. Сходи уже к врачу, бля.
– Мне туда все равно идти через неделю, гипс снимать. Тада уж заодно и спрошу, ясно?
– Как хошь. Но ко мне не подходи тада, а то от тебя падалью разит, бля. Я серьезно. Как будто в хлеву.
– Это цветы сгнили. Чё ты их не выкинешь.
– Это не цветы, а рука твоя, бля. Меня аж тошнит.
– Ну хер с тобой.
– Ты куда?
– В паб.
– Ладно. Тут хоть дышать можно будет, для разнообразия.
Как действующий вулкан, вид сверху. Черные склоны поднимаются к желеобразным краям чаши, гнойно-белого цвета, вокруг пропасти кипящего алого. Черные щупальца, словно вены на негативе, обернулись вокруг умирающей мышцы в тесной и влажной темноте под гипсом расползаются наружу из вонючей ямы и пузырящийся гной лопается, испуская пары, воняя гнилью, морской придонной слизью из ила и застарелой вековой грязи. Вонь и грязь означают не просто старение, но омертвение, гниль заражает кровь, и не только кровь - ползучий гнойник подкрадывается к работающему сердцу. Ползучий распад, запах дерьма от еще живой руки, гангренозная язва растлевает плоть. Эта ревущая рана - словно замочная скважина в душу, в ее тленный жар, зловонная алая порча - в каждой клетке, зловещее предзнаменование в малейшем жесте. Крохотный металлический кончик - словно коготь в костном мозгу, словно когтем подчеркнута вся глубина падения, в котором такая малость может произвести такое яростное опустошение. Рука была потеряна уже тогда, когда взметнулась в кровавой, кричащей комнате, и согнулась, чтоб закрыть синее, орущее лицо.
– Чё эт ты на пол улегся?
– Плохо мне, бля. Помираю.
– Да щас прям, бля.
– Рука… чертова рука… Ох, как плохо… Ребекка…
– А я ведь те говорила! Говорила. Чего ты не пошел к доктору сразу, как я тебе сказала, а?
– Скорую… вызови «скорую»… Бля…
– Да ладно, тока не пойму, зачем те «скорая».
– Ребекка, бля, вызови «скорую»!
– Сам вызывай. Я те не прислуга, бля. Говорила ведь тебе, сходи, так нет, ты вечно лучше знаешь. Иди на улицу да звони, и, раз все равно идешь, купи пузырь в лавке, ты обещал, потому как я тока что прикончила последнее. Иди давай. И харэ орать, поэл? Соседи услышат. Ну давай, шевелись, бля. Я жду, мне нужно выпить, бля.
– Рука… умираю… плохо мне…
– Да шевелись ты, бля!
Когда-то мы научились извлекать из земли элемент, что вернет нас обратно в почву. Заманиваем сталь в нужную форму - рвать плоть, дробить кость, - чтоб перестать быть, потом перестать делать. Словно в бесконечной ненависти к себе, мы терзаем, тыкаем то, под чем затем подаемся, сгибаемся, распадаемся на куски, будто омерзение слишком велико будто нам обязательно нужно доказать свою непрочность. Мы слыхали, что нам суждено распасться, но нам нужно грубо зримое, металл в мускуле, гниль в кости, вонь и гной в еще живой коже, видимый, обоняемый образ в мире черного гниения в бьющемся сердце, и оттого металл нам желанен. Холодный конус продирается носом сквозь кровь жаждет пропороть призрачные полости, а они жаждут поддаться.