– Ну, что? – спросила Василиса, оборачиваясь к Яше. Так иногда она делала на уроках, если школьники сильно распоясывались.
– А ты шо думаешь? – с губ Яши сорвался ярый перегар. – Про дог’адки Петровича и этого тотема?
– Не знаю…
– Усё ты знаешь, панна. Вот шо ни спросишь, а усе знаешь, и тут г’лупенька? Давай-ка вот от души, как есть. Шо думашь, то и говори.
Василиса отхлебнула ещё.
– Если честно… Если честно, всему можно найти объяснение. Но там, в лесу… Правда, есть что-то. Игорь прав… пожалуй.
Что-то щёлкнуло в мозгу. Одеяло памяти всколыхнулось, и вспомнился ей пруд, в который падали звёзды. И упыри.
– Про тотем шо думашь?
– Не знаю. Померещилось Игорю, скорей всего.
– А если скажу, что всё взаправду. И скажу, шо знаю, кто поставил туда этот тотем, и хто поджог устроил?
– И кто же? – равнодушно и хрипло спросила. Яша посмотрел на неё настороженно, как пёс у конуры. А потом взгляд его смягчился, и он всем телом придвинулся ближе, даря тёплое дыхание.
– Если я и скажу, то сначала узнаю, шо ты думашь об этом. Одобряешь или нет ты это?
– Когда дети в школе перемазывают стены, а потом говорят в оправдание, что это рисунок, я не могу одобрить их как педагог. Но как их наставник и друг я не могу не понять их. Поэтому не могу сказать, что и не одобряю. Это всё равно больше говорит о тебе, чем о том, для чего ты нарисовал, хотя знал, что так нельзя. Может, и неважно, скольким твой поступок поможет или понравится, главное, чтобы другим не вредил, и тебя тешил.
– Эк, дюже много слов, а по делу?
Василиса спросила полушёпотом, боясь, что даже воздух мог услышать:
– Так кто это всё сделал?
– Добрый рыцарь, твой г’ерой и друг’.
– Ты? – Василиса резко выпрямилась. – Зачем? Как?
– Вот так. Столб-то я давно вырезал и обтесал, хотел в поле поставить. Обозначить пашню. Ну, и для красоты тоже. С задымлением проще было. Генератор дыма участковый подкатил. А зачем… Ну, тут трошки обожди. Самому понять надобно… Ты вот сказала, собя потешить дитяте надо. Это да, это есть. А в придачу хотелось отог’нать сброд от чужой земли.
– А еще они браконьерить помешали бы, – прошипела осмелевшая Василиса.
– И эт тоже, баско! Мотивов хоть скок угодно можно найти. Главное, баско верные и правдивые.
– Какое это всё ребячество.
– Не одобряешь-таки, – Яша ощерился волком.
– Такое никому не понравится,– с вызовом бросила Василиса и хотела уже подняться, но ощутила сильную руку, сдавившую левое плечо. Яша обнял её жестковато и по-свойски.
Притянул истомлённой рукой. Как тогда, у дуба, мир притих и застыл на мгновение. И пусть кто угодно ей сказал бы, что магии в том не было, но ведь была.
Её губы коснулись его, липких, сладких, как будто сбрызнутых соком брусники. Мир пошатнулся и задвигался в тысячи раз быстрее, зацвёл всеми цветами палитры. Василисе захотелось большего. Ладошки сами потянулись к лугу жёстких нечёсаных волос. Но она забыла про чашку. И та, предательски выскользнув, полетела в воду, одинокая и всеми забытая. Всплеск. И мир покрылся трещинами, утратив прежние ослепительные оттенки.
Жена держала золотую чашу в руке своей, наполненную мерзостями и нечистотою блудодейства её; и на челе её написано имя: «Василиса, мать блудницам и мерзостям земным»…
То не Иоанн Богослов, не проповедник в церкви, не батюшка и не просто набожный шептал. А её мать, преисполненная негодования и ужаса, смотревшая исподлобья горемычно и расстроено.
Василиса пробудилась и толкнула со всей мочи. Доски влажно заскрипели, закачались, как тополь на соседнем берегу. Яша чуть не перевалился за край, но удержался.
– Вот тебе и учителка… – слабо выдавил он, осунувшись как зверь, оставшийся без корма.
– Я не блудница, – надсадно хрипнула Василиса и, согнувшись вниз, дала выплеск рвотному позыву.
– Ну-ну, – Яша сочувственно похлопал её по оголившемуся плечу, присел рядом. – Это ничего, это надобно. Река простит, ток обмоется, как кошка. Шо ж я, не г’ож тобе, панна?
«Гож да не люб», – отвечала Василиса мысленно, сжимая толстые юбки платья. «А давненько у тебя бабёнки не было, выжлец?» – хотела бросить в лицо, но пристыдилась. Далеко ей было до Зинкиной чумовой откровенности.
– Больно глупый? На лицо не пан? – Яша поднялся. – Не ласков дюже? Ну, шо? – гневный крик пронесся над речной пустошью, столкнулся с лесом и разбудил тамошних птиц. Василиса вздрогнула, согнулась сильнее. Не от каких-то позывов, но от жутчайшего страха и срама. Народ услышит, понабежит, как на звон церковный.
– Я же ради тобя всё шо угодно. – Припал на колени и обнял, одурманенный, смешной, опьянённый. Все запахи слились в один – душный перегар. – Шо ты нос ворочишь, как ярка неощенившаяся? Чем не угодил? По шо не нравлюсь?
– Ты спесив и дик, – огрызнулась Василиса, не глядя в глаза, и скинула горячие, как наковальни, ладони. Осталась сидеть ровно.
– Ну и… – махнул пятернёй в пустоту, смачно хмыкнул.– И сиди тут. Одна. Всег’да была и бушь такой. Одинокой и никому ненужной. – Сделал два шага от реки, от причала, от Василисы. – Никому ненужной, акромя меня… – и остуженным шагом двинул дальше.
Дождя не было, но Василису била мелкая дрожь. Неправильно. Нескладно. Упрямо. Глупо. Вела она себя. И Яша не лучше.
Она радовалась, как молоденькая тявка дождику, любому доброму его слову. Расцветала, как мак под солнцем, ловя маленькие, как капли росы, нежные словечки. Да только ответить не могла. Не потому, что ничего под сердцем не имелось. Полыхало там пожарище. И так сложно было его потушить, что оставалось только оградить неприятными едкими колкостями и статной непокорностью. И не за такое сжигали…
Всё мать. Благодарить или худым словом её поминать, разницы уже не было. Мать посеяла заветное зерно чистоты и целомудренности, светских правил и религиозных обетов. Василисе было тридцать. И она была невинна, как вешний первоцвет. Даже с её единственным за всю жизнь любимым Германом, лектором по язычеству, не дошло до чего-то серьёзного. Всё было безгреховно и чистоплотно, как в назидательной сказке.
Василисе стало страшно и стыдно. Стыдно признаться, что так и не скинула оковы, которые сама навешала, прикрываясь материнской суровостью. Так она и останется одна. Не сорванный, гадкий репейник. Маленький ручейник, сам строящий себе домишко, идеалы и принципы и живущий в них безвылазно. Горлица, угодившая в силки, которые сама и наставила. Не опростаться 10ей никогда. И не опроститься. Аминь.
Василиса встала, пытаясь разглядеть утерянную чашку. Глаза застил наволок не высыпавших слёз. Она занесла ногу над рекой. Одно движение – и сброситься во влекущую густую пропасть. И не возвращаться.
Нет, нет. Грех.
Лик печальной луны был так же светел, как лик матери.
Василиса разогнулась, слегка пошатываясь, как заправский матрос после плавания.
Как обычно, она найдет в своей гордой снисходительности и стальной закрытости силы и пойдёт дальше. К детям. И к чему-то высшему.
Позади скрипнула доска. Кислый перегар пополз над причалом.
– Панна, – дивно шепнул вечер. Василиса бросила руки вперёд, – к любви и благоденствию – потеряв равновесие. Поскользнулась. Полетела. Река приняла её, и матушка-луна умиротворённо сомкнула единственный глаз. Мир грехов и ужасов скрылся за толщей воды и нестерпимой болью.
И десять рогов, которые ты видел на звере, сии возненавидят блудницу, и разорят её, и обнажат, и плоть её съедят, и сожгут её в огне.