Всё-таки есть на свете вечные вещи, размышлял Игорь Петрович. Вечно текут реки. Вечно шумят леса. И вечно трудятся где-нибудь люди. Так это воодушевило его, что и жить снова захотелось и работать, и любить…
Но заслышав мерно такающую фабрику, председатель передумал. Всё это показалось ему младенческим неразумным лепетом. Реки исчерпают. Леса порубят. И всё положат к ногам производства. Если бы время было вещью, то было бы фабрикой. Станки – стрелками, дробящими час на минуты. Конвейеры – циферблатом, стягивающим минуты в дни.
Впервые Игорь Петрович с отвращением и омерзением взглянул на сосняковый бор, за которым работала фабрика. А когда-то, в юность, он там робил. И радовался, что тратил время разумно. Всё и везде время. Жизнь – ходьба времени.
Усталость надавила на плечи, Игорь Петрович ощутил, что начал горбиться и стариться на глазах.
– Пойдём, – потяжелевшим хрипом позвал он Предславу. Юная, бьющая жизнью, как молодой источник, она подала ему руку. Окинула хрустальным взглядом синих глаз. Видно, всё она знала и обо всём догадывалась давно. Но председателя не оттолкнула. Сердцу стало жарче, а голова как будто сильнее посеребрела от седины.
Игоря Петровича начала толить жажда отойти скорее подальше, раствориться во времени. И Предславе ничего объяснять ненужно было. В руке у нее, словно монаршая держава34, покоился синий шар. Похожий на мир. Впереди, уже далеко, к полыхающему горизонту, улетел ворон, ни проронив ни гарканья, ни карканья.
Так вдвоём шли они вдоль просёлочной песочной дороги. Посолонь. За синей ниткой судьбы.
Меж перелогом и лядиной
Вопленица. «Вопленица, истово горе толкующая». Так себя окрестил Лёха, оправдывая своё поведение на похоронах. Он же и объяснил, что вопленицы – это такие преосвященные народные старухи, которые оплакивают чужое горе. «Дурёхи ославленные, одним словом», – ёмко присовокупил Лёха. После этого они с Гришкой какое-то время не разговаривали. И хорошо даже.
Круговерть недавних событий сбила Гришку с привычного хода жизни. Всё у него в голове поперепуталось-поперемешалось. Необъятная печаль, обрамлённая злобой, билась в сердце. Почему-то с новой силой всколыхнулась обида за деда… Тот пропал, не умер вроде бы, но ведь уже три года прошло. А его так никто и не отпамятовал и не отпоминовал. Вот почему взбрело Гришке найти какую-никакую вопленицу, чтобы хоть она память о дедушке справила, а то у него сил горевать не осталось, чтобы как следует оплакивать.
Спросил он бабушку, где искать вопленицу.
– Легче найти живую утопленницу, – отшутилась Галина Степановна. – А вопще. Аксютка у нас та ещё горлистая плакальщица была. Не знамо, как теперича у нее всё. Справиться бы. А почто спрашиваешь?
– Хочу по деду отвопеть, – честно ответил Гришка.
– Ка-ак? Грех же великоденный! Нельзя, никак нельзя. Знамо, шо грех великий. Дяд-то твой ещё живой может, а ты его!.. Да где ж в тебе вера и любовь сыновья?
Бабушка всплеснула руками и прямиком к образам – молиться. И не поведала, где эту вопленицу Аксютку искать.
Странно выходило: скорбеть по деду не грех, а поминать – грех, хотя одно из другого вытекает. Бестолковое умопостроение. Гришку это не усмирило. Как держал в уме отпеть деда, так и сохранил и решил Лёху к делу приурочить. Раз уж назвался вопленицей, будь добр, повопи, как чествуется у верных слову.
«Отчего б и не повопеть?» – единственное, что ответил Алексей. И если б он сказал то со своей завсегдашней ухмылкой спесивой, Гришка бы молча ушёл, но Алексей ответил проникновенно, без зазнайства, с серым выражением лица.
Больше ничего не обговаривали, а в тот же день, как свиделись, пошли на перелог35, подальше от пожни, куда люд не особо забредал. Гришке здесь не нравилось. Отдавало пребыванием цивилизации: отпечатался здесь след человека в виде мелкотравной полосы посреди густозаросшего леса. Как если бы покосили траву, и она еле-еле без охоты каждый год вырастала на дюйм, затаив глубокую обиду на людей. Ту же обиду и Гришка испытывал. Потеря деда оставила такой же глубокий след в душе. Хотелось заровнять прогал, засеять новыми чудесными воспоминаниями. Потому-то бережную символику заточил Гришка в этот перелог, и хоть ему не нравилось это место, но было совершенно под стать задаче.
Терзала только смутная тревога за Лёху. Ещё устроит комедию, посмеётся над Гришкиной сумасбродной просьбой, плюнет и уйдёт. Но Алексей шагал сурово и как-то не по-своему: молчал, сырыми рифмами не сыпал, вообще был угрюм.
Вышло же всё наоборот, шиворот-навыворот вовсе. Не комедия, а трагедия неудобоваримая.
34