Вдруг все оборвалось, тишина — жуткая, ледяная — ударила в уши. Девона поднял руку, посмотрел сквозь скрюченные пальцы...
— Вижу, вижу!.. Сокровенное вижу! — пронесся страшный шепот, хриплый, словно голос человека, которого душат невидимые силы.
— Смерть, смерть, смерть!
Трижды вскрикнул девона, и трижды, словно под ударом бича, вздрагивала толпа. И вот он пошел, пошел, пристально вглядываясь в лица стоящих, — приближение его превращало людей в камень. Поднялась черная рука... Застыла в воздухе... Скрюченный палец уперся в лоб пастуха Самандара.
— Ты умрешь! — прохрипел девона. И упал, покатился, корчась, на губах его выступила пена. В толпе закричали, заголосили...
Самандар был худ, словно горсть костей, уши его просвечивали на свету; он давно жаловался на боль в груди. Услышав недоброе пророчество, он стал желтее глины, веки его затрепетали, мучительный кашель потряс все его тело. Прикрывая рот ладонью, Самандар медленно побрел прочь, в темноту бурной ночи...
Людей точно вымело ветром. Костер погас. Когда скрылся девона — никто не заметил. Ночью разразилась буря. Молния расщепила старый тал, росший с незапамятных времен в горловине ущелья. На рассвете у Самандара горлом хлынула кровь, унесла его жизнь... В сердцах воцарился ужас. Старики молились. Дети прижимались к матерям. (Ты улыбаешься, Адыльбек, — но вспомни, в какое время мы жили!)
Наступили черные дни. Перед Махдумом-девоной, как говорится, и кусты трепетали. Тени его боялись люди... Смутные слухи ползли от юрты к юрте. Кто говорил: это чильтан пришел в наши горы — святой, из числа сорока праведных, скрывающихся от мира во мраке пещер. Кто уверял: дервиш это, из могущественного ордена воющих дервишей, в их воле — насылать на людей внезапную гибель... Старая Малюма видела, что девона подержал руку в огне костра и вынул ее невредимой... Наша тетка Саври шептала, что веревка на его плечах не простая — свита она из волос утопленников и помогает девоне колдовать.
Время от времени вновь леденила сердце дробь бубна, слышался хриплый голос девоны: «Покайтесь! Только покаянье очищает от греха!» И люди шептали молитвы, женщины выбегали навстречу, готовые отдать все, что имели, лишь бы страшный гость не зашел в юрту, не сглазил ребенка. Праведник брал, что хотел, остальное разбрасывал. Скоро он забыл, где предел желаньям. Иной раз, повинуясь ему, пастух закалывал лучшего барана в отаре, а девона, поглядев в тускнеющие сердолики бараньих глаз, отходил равнодушно. Да, это были дни слез и стонов, и черного страха. Кто мог сбросить с наших душ этот гнет?
Наш дед — вот кто.
Недаром говорили про него: на камне выросшим хлебом вскормлен, и сам каменный...
Все чаще повторял дед: «Люди, кого мы боимся, кому повинуемся? Что он, с рогами, что ли? Или грехов на нас больше, чем на других?» «На воду опираешься, погибнешь», — шептали в ответ боязливые. И дед, махнув рукой, отходил.
Но вот беда подползла и к нашей юрте. К нам, прямо к нам направлялся девона, и бубен его стонал, рычал, предвещал зло и несчастье. Отодвинув голосящих женщин, дед вышел и встал перед юртой — скалой встал. Не впустил! Зверем оскалился Махдум-девона, казалось, что яд каплет с его лица, сморщенного злобой.
— Не живи! — хрипел он проклятья. — Нет в тебе смысла, бессчастный! Божьему человеку преграждаешь путь! В пену обращу тебя!
— Сбрось небо, если оно в твоих руках! — отвечал дед. — А я не боюсь!
— Все вы запомните этот час! — сказал девона деду и собравшимся соседям. Он удалился, трепыхаясь на ходу, точно летучая мышь, а люди стали упрекать деда: вот накликал беду... Опять будет большое колдовство, страшное пророчество...
— Как не бояться его? — спрашивали соседи. — Когда гремит проклятая колотушка, головы наши в тумане, и нет силы в теле, и нет своей воли...
— Истинно, истинно, колдовская сила в его бубне, — подтверждали другие. Тогда дед сказал:
— А я пойду в его логово и заберу бубен! Хватит, попугал он детей и женщин!
В страхе отшатнулись люди: овца собралась в гости к волку! Но дед наш не был овцой...
Плакали наши женщины, хныкали дети, хмурились мужчины — дед был непреклонен. Он снарядился, словно собирался на охоту. И ушел, пропал в наплывающих из ущелий сизых сумерках. Один. Никому не позволил сопровождать себя!