— Безобразие! Почему во время шторма не прекращают навигацию?
— Штормяга что надо! — пряча хитрый блеск в глазах, поддакнул парень спортивного вида. Компания его, белозубая и загорелая, дружно расхохоталась.
— Мама, сейчас сойдем! — дернул меня за руку Гришка. — В «Ласточкином гнезде»!
Я объяснила, что смысла нет: здесь над берегом дождь, а в Гурзуфе, вполне возможно, уже и солнце проглянет: чего же ради мокнуть?
— Я и так уже мокрый, как крыса! — сказано было с неким вызовом.
Дверь в салон приоткрылась, рванул пахнущий солью ветер, просунул голову Красный берет.
— «Ласточкино гнездо» без захода!
И, скользнув полным превосходства взглядом по нашим бледноватым физиономиям, прибавил:
— А кто хочет травить — на палубу!
Молодежь наша отвечала с перчиком — Красный берет исчез. Налетела волна, на стекло салона легло другое — бегучее, живое стекло, скатилось — и снова...
— А почему без захода? — спросил Гришка.
Я пожала плечами:
— Наверно, тут пристань неудобная — волнение все-таки. Видишь, придется плыть дальше. А там, не успеем оглянуться — Гурзуф.
— Или морское дно! — В голосе Гришки запросились злые слезы. — Вот как опрокинемся...
Только тут, не раньше, печальная истина открылась моему тугому соображению.
— Слушай, сын, да ты не трусишь ли?
Гришка сверкнул злым оскалом:
— Хватит пилить меня колкостями! Вот я папе напишу, как ты тут... заботишься!
У него была яростная и отчаянная мордочка хорька, застигнутого в курятнике, пальцы судорожно хватались за стенки салона: он был без памяти, он спасал свою жизнь!
Мы сошли на пристани «Золотой пляж».
По косогору катились кофейные потоки ливня, мокрый шелест листвы приглушал всплески моря. Мы тащились по скользким откосам, под холодными лозами дождя — молча, не глядя друг на друга.
Вот он, мой сын. Дома, огражденный устоявшимся бытом, он выглядел довольно-таки приличным малым: «Тетя Майя, электричество не кусается!», «Мама, ну это же чисто по-женски — бояться неядовитых змей!»
...Как он ринулся к трапу, как он оттолкнул даму в сарафане, как, не оглянувшись на погибающий, по его мнению, корабль, заячьими прыжками устилал к берегу!
Да, он отдельный, особый, он сам по себе. Почему же у меня лицо пылает — от прощального взгляда Красного берета, от его окрика — вслед: «Эй, слабак, ходи по сухому!»
Сын заворачивает в боковую аллею, и я слышу наигранно бодрый возглас:
— Мама! Сюда! Тут не промокает!
Гришкина голова выглядывает из беседки. Вернее, это — густейший навес из чего-то кудряво вьющегося, у входа в искусственный грот, а там действительно сухо, вдоль стен стоят скамейки. Мы садимся возле входа. Дождь колышется перед глазами, как занавеси прозрачного бисера. Молчим. Никогда еще мне так тяжело не молчалось — с сыном. С моим собственным сыном...
Гришка провозглашает в том же бодряческом тоне:
— Вот так кавардак с участием стихий!
Я молчу. Сын упорно не слышит моего молчания.
— Вот прояснит — и автобусом в Ялту! Как ты насчет отбивной, ма? Я непрочь!
Он болтает все веселее и веселее. Он улыбается и елозит взглядом по мокрым листьям плюща. Он страшно боится, что я заговорю.
И все-таки я заговорила:
— Ну как, доволен? Все-таки удалось спастись!
Вся оборонительная веселость слетает с Гришки.
— Только не надо принципиальничать, — говорит он, суживая светлые, как дождь, глаза. — Ты перевари рассудком: на какой рожон мне нужно море? Я буду математиком.
Я молчу. Гришка внезапно раздражается, срывается на крик:
— Миллионы людей живут без этого моря! И прекрасно живут! А ты своими придирками... ты просто сделаешь из меня припадочного!
Я молчу. Гришка спорит с моим молчанием. Он произносит целую речь и никак не может закруглиться. Он выступает адвокатом своего всполошенного душевного мирка. Защищает свое право «не бить зря голову об стенку, разумно взвешивать в каждом отдельном случае...»
А я смотрю и вспоминаю... Года два назад появилась в Гришкиной школе сильно немолодая и чуточку смешноватая дама, называвшая себя «старой фонетичкой». Каждый встречал таких людей, чья чистая, бескорыстная, абсолютная любовь к своему делу способна буквально горами двигать. Через месяц добрая треть школы рассуждала о преимуществах московского произношения перед «петербуржским» и старалась произносить «т» — «чтоб двигалась диафрагма». Гришка вступил в кружок художественного слова. Стоя перед зеркалом, он по десять раз произносил «жех, жух, жох, жах» — тетя Майя с пеной у рта уверяла, что «эта чокнутая заразила детей своими синдромами». Однако кончилось все это весьма неплохо — Гришка выступил на школьном вечере с «Песней о Соколе». Он стоял на сцене, вздрагивая, как на ветру, пятнами горел румянец на худых щеках, и, господи, как хорошо, как искренне звенел детский его голосишко: «Безумство храбрых — вот мудрость жизни!»