Выбрать главу

Мы с ним все уже перезнакомились, весь караул. И я не знаю, почему он меня как-то особенно выделил? Может, потому, что разные мы с ним были, совсем разные. Он уж очень черный был, волосы у него прямо как проволока торчали во все стороны; а я отроду белокожий, и волосы в молодости светлые были и вились немного - волнами.

Не знаю.

Бывало, станем мы с двух сторон проволоки, смотрим друг на друга и разговариваем. Хотя какие там разговоры-то? А вот ведь разговаривали... Уж больно и мне-то, прямо скажу, было интересно с ним, иностранец ведь! У меня часы были трофейные, немецкие, он как-то увидел их, снял свои и ко мне:

- Ка-пи-тана, ка-пи-тана! Сисы, сисы!

- Ну и что "сисы"? - спрашиваю, думал, он меняться хочет.

А он их протягивает через забор: вот, мол, тебе часы, а сам на себя показывает, стучит в грудь и пальцами по ладони перебирает: "Я, мол, пойду к мадам..." - говорит и на руках будто качает что-то: "Вуа-а! Вуа-а!.." - ну, что у него где-то там "мадам" и ребенок, домой надо... Я говорю: "Э-э, милый мой!.. Нельзя. Часы-то себе оставь, мадам отвезешь, а это вот нельзя..."

Тут началась пантомима!

Он принялся канючить, но все жестами: "Ка-пи-тана! Ка-пи-тана!" Бормочет и руками показывает: "Ты и я - друзья! Помоги мне! Вот будешь обход делать... - Он изобразил, как я иду с караульными вдоль ограды, - а я..." он постучал себя по груди, лег на землю и пополз под нижний ряд колючей проволоки; подсунул голову и стал - уже с этой, с моей, стороны - озираться: вправо, влево, на меня и потом... Взгляд его устремился куда-то вперед.

Я невольно повернул голову в ту же сторону - там, сразу за дорогой, лежала ровная открытая земля, поросшая жухлым осенним бурьяном; вдали, у горизонта синели силуэты невысоких маньчжурских сопок.

"Что он там увидел?" - успел я подумать.

И обернулся - за оградой смеялась вся японская кухонная команда. Кунимодо уже поднялся с земли и смеялся вместе со своими солагерниками. Но те-то далеко у него за спиной, а этот рядом стоит, и в глазах у него вовсе не смех - вопрос. Напряженный и опаляющий. Я сделал вид, что разделяю это ихнее военнопленное веселье, для вида ругнул его и погрозил: брось, мол, эти свои шуточки!

Обернулось все хохмой и забылось.

Наши с ним "разговоры" повторялись почти ежедневно, как хорошо отрепетированный спектакль, представление. Солдаты - и наши, и японцысобирались вокруг, развлекались. У Кунимодо на кухне меч самурайский был: мы из кучи трофейной вытащили, отломили половину и ему отдали. Инструментов кухонных никаких не было, он им и мясо рубил, и капусту шинковал, и лучину строгал. А как народу побольше вокруг соберется, он схватит это бывшее офицерское холодное оружие за ручку - эфес-то у этого меча длинный, возьмется за него двумя руками и начинает!

Поставит этот обрубок прямо перед головой на протянутых руках, вдруг резко так закричит, сам себе что-то скомандует и этой саблей то вправо махнет, то влево! То ноги носками в разные стороны поставит широко, присядет будто, коленки прямо как стулья сделаются! То вокруг себя начнет вертеться! А саблей-то все машет и все какие-то команды кричит, резко так, коротко... Солдатики наши соберутся вокруг, со смеху за животы хватаются! Да и с ихней стороны, как только начинались наши с ним "собеседования", подходили группами, вокруг него толклись. Гогот, бывало, катится по обе стороны колючей проволоки.

Такой вот был парень...

Все остальные какими-то безликими казались, а этот уж больно был яркий, и мы, прямо скажем, не то что полюбили его, а как-то вот... поглянулся он всем. "Кунимодо! Кунимодо!.." - бывало, только и слышишь разговоров в караульном помещении. Конечно, все это не по уставу было, да ведь...

Война закончилась, мир на земле!

IV

Какое-то время прошло - август до конца, сентябрь, и где-то уже в конце сентября стало поворачивать к зиме; днями солнце еще светило, но ветры уже доносили сюда дыхание северных просторов - далеких и немилостивых. Подопечные наши помрачнели, домики-то у них - они же не отапливаются, а по ночам уже просто примораживает. Да и скучать, наверно, стали - в неволе-то...

И начались в лагере всякие процессы - "нежелательные".

Однажды на утренней поверке приходим мы с начальником караула, капитан был, и во время рапорта подходит к нам ихний командант, докладывает, а переводчик протягивает какую-то бумагу, свернутую в трубочку, перевязанную шнурком. Открываем - на русском языке написанная.

Начинаем читать:

"Ультиматум..."

"Ни фига себе!" - это я про себя, конечно.

А капитан-то фронтовик был, всю войну отдюбал - надоели ему эти враги! Немцы... итальянцы... румыны... японцы вот еще... Он их уж убивал- убивал! И они его тоже - били-били! Живого места на нем не осталось - четыре желтые колодочки за ранения, вся грудь в орденах! Надоели они ему, и злой был, и вообще такой уж человек нервный. Он бумагу эту читать не стал, передал мне, а переводчику говорит не глядя и сквозь зубы:

- Всем по баракам. Если через пять минут хоть одна собака здесь останется, пеняйте на себя.

Повернулся - и мы ушли.

Отправили эту бумагу в штаб полка, там читают.

Делают они нам заявление, "ультиматум", что, мол, "в лагере до личного состава дошли сведения о том, что командование гарнизона скрывает от военнопленных приказ Верховного Главнокомандующего Сталина, которым он объявил амнистию всем военнопленным бывшей Квантунской армии. И они требуют, чтобы сегодня до двенадцати часов ночи им этот приказ был объявлен и началась бы подготовка к отправке военнопленных на родину. В случае невыполнения этих требований они всем полком выходят из казарм и идут на колючую проволоку..."

Вот так.

В тот же час приехал начальник штаба дивизии полковник Оганесян, самый мрачный человек в гарнизоне. При любой погоде ходил в темной, почти черного цвета, шинели, в фуражке и всегда в черных перчатках, никогда мы его без перчаток не видели. И сам тоже черный, до синевы.

Молча осмотрел все и уехал.

V

Уехал он, а я подумал: "Добром теперь дело не кончится. Этот-то покруче нашего капитана окажется..." Подумал я так и вспомнил случай, бывший с этим полковником еще на марше во время боевых действий.

Шли мы тогда, как я говорил, с востока на запад вдоль КВЖД. И на четвертые или пятые сутки - днем, помню, дело было - остановился полк наш на привал. На холме в виду какой-то большой речки и моста через эту речку. И, как всегда, штаб дивизии в боевых порядках нашего полка: штабные машины рядом с нашей батареей.

И двух солдат из нашего дивизиона послали тогда к реке принести воды для полевой кухни. Взяли они по два взводных термоса, автоматы за спину закинули - и пошли. До моста было метров пятьсот, берег в других местах довольно крутой и заросший гаоляном, и к воде подойти удобнее всего было у моста. Там насыпь и берег у насыпи открыты. Ушли они, через несколько минут слышим: крики у моста, потом стрельба! Туда бросились человек пять из разведроты, и вскорости все вместе с теми двумя солдатами волокут пару связанных азиатов, одетых в черные китайские костюмы - куртку с кушаком и широкие в поясе шаровары с узкими у щиколоток штанинами.

Схваченные были уже избиты, в кровоподтеках.

Привели, докладывают:

- Диверсанты, японцы переодетые. На мосту под пролетом фугас устанавливали, шнур натягивали уже. Ребята-водоносы спугнули и задержали.

Вокруг пленных солдаты толпой, галдеж, крики, угрозы...

И тут появился полковник Оганесян, черный, в черных перчатках и, как всегда, в своей черной шинели. Хотя жара стояла страшная, дело было в августе. Допрашивали минуты две, не больше. Вопросы задавал и ответы переводил переводчик. Полковник молчал все время. Когда допрос закончился, тихо стало, только диверсанты эти несчастные свалились на колени, бьются лбами о землю и что-то скулят. Полковник помолчал не очень долго и, глядя куда-то на сопки поверх ихних голов, тихо и твердо произнес: