– Завтра Мартиньш первый раз сможет тебе помочь.
Эгле опустила глаза к письму.
– Хорошо бы он пошёл не один.
За окном темнело. Прошёл трамвай. Потом ещё, навстречу. Сумерки сгущались, как глубже и глубже становится море, если идти от берега. Глубже и глубже – и в конце концов придётся плыть, потому что волна поднимет, оторвёт от дна. Эгле молчала, но она не могла остановить ночь. А за ночью – утро. То утро, которого она ждала с объявления второй независимости, потому что его ждали отец и мать. А они ждали всю жизнь. Теперь Эгле словно видела перед собой фигуру Мартиньша, основательную фигуру, заслонявшую это утро. Он должен был появиться в её жизни вместе с утром, неся на себе солнечное сияние или как опора в зыбком тумане, а он заслонял это утро. И нужно было назвать ещё какое-то имя, самолично прибавить ещё фигуру, заслоняющую его свет. А потом, наверное, ещё, ещё. И так пока утра не будет, настанет беспощадный день, как приходит штормовая волна – и вечная тьма глубины…
Эгле вскинула голову, освобождаясь от наваждения.
– Отец всегда хотел, чтобы мы были самостоятельны.
Мать, помолчав, проговорила:
– Вот как!
И посмотрела исподлобья. Так же она смотрела, когда бабушка Эмма первый раз произнесла слова «культурно-просветительное училище», а Эгле улыбнулась. И тогда, когда Эгле в свой день рождения – двенадцать лет – не убрала в своей комнате до того, как уйти в школу. Эгле знала, что означает этот взгляд. Она спросила:
– Мама, вам кофе сварить?
– Я кофе подожду, а госпожа Силиня ждать моего звонка не будет.
Эгле посмотрела в окно. Там виднелся сырно-жёлтый ломтик луны. Он плыл в глубокой, как море, синеве. Дна у синевы уже не было. В конце концов, ведь бабушка тоже вышла из родительской воли.
– Значит, господин Силинь по-королевски наделяет своих рыцарей, а рыцарь за это отдаёт ему дочь?
Мать словно бы стала ещё прямее, хотя минуту назад казалось, что это невозможно.
– Дом наш. Значит, со временем – твой. По праву собственности. А собственность обязывает.
Собственность обязывает. Будущая госпожа Силиня. В конце концов, лишь бы не этот, который там сейчас, ведь он-то откровенно тряс пачками денег, обещал нарядить в шелка и золото, устлать весь дом коврами, от него пахло вином и какими-то специями… От молодого Силиня ничем не пахнет. Эгле встала, кивнула и сказала:
– Ему виднее, один или не один.
И пошла в свою комнату. Закрывая дверь, она ещё услышала, как мать набирает номер телефона, а потом сказанную вдогонку фразу:
– Он выезжает ровно в пять.
Тихо цокнул магнит на двери. Эгле опустилась на низенький пуфик. До пяти уже недолго. Ложиться она не будет. Ломтик луны за окном начал блёкнуть, а небо – голубеть. Будто бы Эгле теперь шла не от берега в море, а обратно к берегу. Она снова видела перед собой основательную фигуру, заслоняющую утро. Почему заслоняющую? Ведь он лучше того, который там сейчас. От него ничем не пахнет. Нет. Пахнет. Вот только чем? Как называется то, чем пахнет от Мартиньша… от господина Силиня? Чем-то душным, как крышка от бочки с солёной капустой. Нет, не самой капустой, а как будто закрыли крышку от бочки – и всё. И нет выхода. Нет выхода. Так пишут на дверях учреждений по-русски, а за границей, бабушка Эмма рассказывала, пишут: выход – рядом. Поэтому была независимость и вторая независимость, поэтому отец говорит, что собственность – это свобода. Это выход. А выхода нет. Мартиньш его загораживает.
И собственности ещё нет, она есть на бумаге, но её должен отобрать у того, который там… Мартиньш? Небо всё светлее и светлее, всё ближе берег, всё ближе утро, а за ним беспощадный день. Для кого беспощадный? Пусть эти двое сойдутся лоб в лоб, вдруг озаряет её, ведь она не болельщица, а там не стадион, там всерьёз. Один пойдёт… куда он пойдёт? В тюрьму? В могилу? А другой? Главное, за них не надо болеть, как хулиганы надрываются на стадионе – машут руками, орут, всеми возможными способами стараются показать, насколько они нелюди. Она человек, а не хулиганка, не за них, а за себя. Вот в дверь постучали. Так стучит только мама.