И тут до него донесся голос поповской дочки.
— Ванечка! — кричала ему Зина с колокольни, и голос ее звучал с каким-то потусторонним отчаянием. — Они добираются до него! И сюда тоже!
С усилием — как если бы его шею сковали колодками — Иванушка поднял голову: поглядел на балкончик с часами. Зина, которая теперь ясно видела его, еще раз повела рукой, указывая вниз. Но купеческий сын уже успел увидеть то, к чему она хотела привлечь его внимание. И отцовскую телегу, груженую воском — возле которой (адские псы) мертвяки доедали сейчас лежащую на боку, растерзанную лошадь. И стоявший на некотором отдалении, за деревьями, фамильный алтыновский склеп — который обложила целая стая тварей с гниющими зубами. И подножие колокольни — где возле низкой дверки, ведущей внутрь, мертвяки тоже топтались. Даже налегали на дверь — хотя и как-то вяло, механистически, как заводные куклы.
Грудь Иванушки сдавило, и все тело его покрыла испарина. Он ощущал, как в ноги ему врезается острый камешек, попавший под подошву старого сапога. Как бьющее с запада солнце прижаривает ему правую щеку. Видел, как шатровый купол старинной Духовской церкви блестит в предзакатном свете. И слышал даже, как шуршит и проминается песчаная почва под ногами мертвяков, что осаждают калитку. Но, вместе с тем, он Иван Алтынов, — это словно бы стал теперь не совсем он.
Иванушка видел себя как бы со стороны: рослого детину с дурацким шестиком-махалкой в руках, в распахнутой на груди белой рубахе, в серых посконных штанах с заплатами на коленях, с клеткой-переноской возле бока. Этот детина хорошо понимал: если он не сделает хоть что-тт прямо сейчас, то погибнут они все: и его отец, и черноглазая бойкая Зина, и он сам, Иван Алтынов, малахольный сынок купца первой гильдии. Уверенность в собственной гибели возникла у Иванушки настолько полная, что он даже представил, как его самого будут хоронить: снесут гроб с его телом в фамильный склеп. То-то наплачется тогда баба Мавра!
«А, может, и не станет о тебе ни одна живая душа плакать, — произнес кто-то в голове Ивана. — Отец помрет раньше твоего, а из всех остальных — ты только одним своим голубям и нужен!»
И эта мысль словно бы что-то сдвинула внутри него. Он снова поглядел на калитку — которая показалась ему слегка размытой, как если бы ее укутывало жаркое марево. Зина еще что-то ему кричала, но её голос странно отдалился. И смысла её слов Иванушка уловить не мог. Листва на кладбищенских деревьях казалась ему теперь не зеленой, а какой-то размыто-бурой. А чугунные прутья ворот как бы истончились, и казалось: воротные створки вот-вот распахнутся под напором (собачьейстаи) своры мертвяков.
Иван сделал шаг вперед — что-то в нем заставило его этот шаг сделать. А потом — еще один шаг. Он будто ступал по какой-то блеклой пустоши, где прежде ему ни разу за всю его жизнь бывать не доводилось.
Теперь мертвяки за воротами находились от него так близко, что он без всякого усилия мог бы дотянуться до них концом шеста с белой тряпицей, который из его вспотевших ладоней так и норовил вывалиться.
Дышать Иванушке стало трудно, и его даже слегка затошнило: от запаха разлагающейся плоти, что доносился до него уже совершенно отчетливо, но паче того на конце от ужаса, из-за которого желудок купеческого сына будто тисками сжимало.
— Псы, — произнес он почти в полный голос, — они растерзают меня, как хотели растерзать Эрика. Выпустят мне кишки и будут их пожирать...
Кинофобия — паническая боязнь собак. Вот как это назвал доктор. Вот почему Митрофану Кузьмичу пришлось продать ни в чем не повинную Матильду. Однако доктор, похоже, кое в чем ошибся. Даже и не собак как таковых Иванушка начал страшиться после нападения бродячих псов на Эрика! И сейчас купеческий сын глаз не мог отвести от десятков раззявленных пастей — с истончившимися губами, со сквозными провалами в щеках, обнажавшими заостренные или обломанные, крепкие или гнилые, мелкие или крупные, но уж точно не выглядевшие человечьими зубы.
Неимоверным усилием Иванушка снова толкнул себя вперед — и очутился уже в трех шагах от калитки. Ему показалось: еще немного — и он просто надует в штаны, словно годовалое дитя. Причем это будут отнюдь не Пифагоровы штаны, вечно вертевшиеся у него на языке! И, чтобы не позволить этому случиться — чтобы умереть раньше, чем он опозорит себя навсегда — Иванушка сделал шаг вперед. Потом — второй шаг. А потом — и третий.
Глава 6. Не самоубийца
1
Митрофан Кузьмич сбил гробовую крышку даже быстрее, чем ожидал сам. Может, из-за того, что ему помогали: пока он бил по крышке снаружи острым камнем, изнутри в неё (ударяло мертвое тело) бил его отец. И всё равно — к тому моменту, как крышка начала сдвигаться вбок, ладони обеих рук Митрофана Кузьмича покрывали кровоточащие ссадины. А его льняная сорочка (сюртук он давно сбросил) стала серой от пыли и липкой от пота.
Он почти не слышал, что аккомпанементом к его ударам служат настойчивые постукивания в тяжелую дверь склепа. И даже не отдавал себе отчета в том, что нынешний день уже перевалил на свою вторую половину: сквозь витражное окошко над дверью, выходившее на запад, внутрь начали пробиваться солнечные лучи. Так что руки и рубашка Митрофана Кузьмича, пол рядом с ним и разбитая дубовая крышка были окрашены теперь в многоцветные венецианские тона.
Купец налег обеими руками на крышку, она заныла, застонала — и словно бы с неохотой стала отъезжать в сторону.
Митрофан Кузьмич так был увлечен её сдвиганием, что в первый момент даже и не углядел, как из-под гробовой крышки выдвинулась ссохшаяся, будто обтянутая темным пергаментом, рука. Лишь тогда, когда негнущиеся пальцы прикоснулись к его ладони, он эту руку заметил.
— Батюшка! — воскликнул он, и та его часть, которая еще хранила здравомыслие, завопила что было сил: «Беги отсюда!»
Но куда, собственно, он мог бы убежать? За дверью склепа топтались существа, которые явно обладали той же природой, что и обитатель дубового гроба. Причем их за дверью было много. А главное — Митрофан Кузьмич не знал, кто это был.
— А этого человека я знаю, — прошептал он. — И я его люблю.
Он встал на ноги и с размаху ударил в дубовую крышку подошвой сапога. Раскуроченный гроб подпрыгнул на полу, пергаментная рука словно бы взметнулась в приветствии, и — крышка наконец-то слетела целиком.
Дорогой черный костюм, в котором Митрофан Кузьмич когда-то похоронил отца, походил теперь на заскорузлую тряпку. А вот обрамленное черной бородой лицо и руки усопшего выглядели даже лучше, чем купец первой гильдии смел надеяться: никаких заметных признаков тления на них не просматривалось. Бальзамировщики не зря получили свои деньги — потрудились на совесть. Руки покойника походили на две сухие рыбины с пальцами-хвостами, однако ни единого пятна гнили Митрофан Кузьмич на них не заметил. А лицо Кузьмы Алтынова казалось всего лишь загорелым — не более даже, чем у ключницы Мавры. И, хоть скулы на нем заострились, а рот запал, черты пожилого мужчины остались почти что прежними — прижизненными. Одно было плохо: глаза Кузьмы Алтынова оставались закрытыми. Митрофан Кузьмич видел: веки его отца зашиты тончайшей шелковой нитью. И — то ли это венецианские стекла создавали подобную видимость своим мерцанием, то ли Кузьма Петрович и в самом деле поминутно подергивал веками, силясь их разъединить.
— Ничего, — забормотал Митрофан Кузьмич, — ничего, батюшка, сейчас я вам помогу!..
И он склонился над своим брошенным на пол сюртуком, в кармане которого он всегда носил маленький складной ножик.
Митрофан Кузьмич нашел нож, распрямился и выщелнул лезвие. А потом левой рукой непочтительно ухватил отца за бороду, в которой почти не просматривалось седины, и принялся за дело.
Нитка оказалась прочной — распарывалась медленно, по одному стежку. Но, наконец, он разрезал её целиком Сухо прищелкнув, глаз покойника раскрылся — и купец первой гильдии издал вопль ужаса.