— В каких джунглях ты его нашла? — спросил Лавруха у Жеки, никогда не выезжавшей дальше Выборга.
— Кстати, насчет джунглей, — оживился Быкадоров. — Не выпить ли нам огненной воды?..
Спустя десять минут мы уже пили водку, а спустя еще полчаса Лавруха предложил Быкадорову позировать для очередной заказухи. И я тотчас же пожалела, что давно не пишу сама, а моя жалкая специализация “прерафаэлиты”[2] не имеет к Быкадорову никакого отношения. Водка делала свое дело, Быкадоров тоже делал свое дело: он не делал ничего. И все же я не могла оторвать от него глаз, уж слишком экзотическим животным он оказался.
Экзотическое животное, именно так. Даже странно, что он умеет разговаривать. И в состоянии поддерживать беседу о прерафаэлитах. Был ли Данте Габриэл Россетти[3] великим живописцем — какая разница, если я хочу коснуться тебя, Быкадоров?.. Когда мое поведение стало совсем уж неприличным, я отправилась в ванную, вывернула кран с холодной водой и подставила лицо под упругую струю.
Только этого не хватало! Забыть о еще незаконченной прерафаэлитной диссертации так же, как Жека забыла об охре и аквамарине.
…Жека просочилась в дверь спустя две минуты, вытерла полотенцем мои разгоряченные щеки и грустно улыбнулась.
— Ты тоже влипла, — проницательно сказала она.
— О чем ты? — я по-настоящему струсила.
— О Быкадорове. Тащит, да?
— Прет, — созналась я. — Прости меня. Скрывать что-либо от Жеки бесполезно: мы знали друг друга много лет, она подправляла мою не совсем удачную живопись — светотень не получалась у меня никогда… И полутона. И теперь — никаких полутонов. Я хотела обладать ее мужем. Или навсегда уйти из ее жизни.
Я ушла из ее жизни. Жека проводила меня до дверей и поцеловала на прощание. Последнее, что я услышала, был голос Быкадорова, доносящийся с кухни. Он спорил с Лаврухой о женском либидо.
Мы перестали видеться с Жекой, зато стали еще больше близки с Лаврухой. Я ходила в его мастерскую на Петроградке, как на работу: раз в неделю по пятницам. И только потому, что в углу, заставленный сухими цветами и драпировками, пылился Быкадоров.
Тогда, за водкой, Снегирю пришла шальная мысль увековечить Быкадорова в образе святого Себастьяна (его живописное изображение заказал Лаврухе поляк Кшиштоф, отчисленный за профнепригодность со второго курса академии). Кшиштоф вернулся в Польшу и удачно пристроился в одном из костелов Щецина. Впрочем, до щецинского костела Себастьян-Быкадоров так и не доехал: богобоязненный Кшиштоф посчитал его изображение слишком уж сексуально-разнузданным.
Конечно же, поляк прав, тупо думала я, исподтишка наблюдая за Себастьяном с ноздрями Быкадорова. За год я вдоль и поперек изучила его написанное маслом тело: ни единого волоска на груди; соски, по цвету совпадающие с темными губами, крошечный шрам на бедре, две оспинки на правом предплечье — Снегирь воспроизвел Быкадорова с фотографической точностью. Всепрощающий Лавруха только качал головой и подливал мне чифирь, который по неведению именовал цейлонским чаем. Целый год я провела в его мастерской, забитой латиноамериканскими этюдами, пан-флейтами и кувшинами, выдолбленными из сухих тыкв. Целую стену Лаврухиной мастерской украшали баночки с намертво притертыми пробками. Лавруха пугал меня историями, которые касались содержимого этих банок. Он уверял меня, что в них хранятся травы из сельв и джунглей, пепел каких-то святых и слюна каких-то богов. Слюна и пепел мало интересовали меня, равно как и какие-то подозрительные латиносы, которые иногда всплывали в его мастерской. Они с удовольствием позировали Лаврухе, а сам Снегирь считал их лучшими натурщиками. Но меня интересовал только один натурщик — Быкадоров. Насмотревшись на него до одурения, я возвращалась к себе.
Тут-то они и начинались. Порнографические сны с пятницы на субботу. Каждый раз, ложась в кровать, я боялась умереть: слишком уж реально Быкадоров обладал мной, слишком уж реально я ему отдавалась. Иногда я пыталась обмануть поджидавшего меня Быкадорова, отправляясь куда-нибудь в ночной клуб или на вечеринку копеечных авангардистов. Впрочем, хватало меня часа на два, не больше: под занавес ночи я хватала машину и отправлялась к себе. Спать и видеть сны. Быкадоров педантично являлся в них, он ни разу не подвел меня и ни разу не разочаровал.
Именно Лавруха сообщил мне, что Быкадоров бросил Жеку. Самым банальным образом: он отправился в булочную в тапочках на босу ногу — и так и не вернулся. А еще спустя полгода Жека родила двойню.
Катю и Лавруху. Имена были даны в честь нас со Снегирем.
Это было прощение. Рука, которую Жека мне протянула. И я уцепилась за протянутую мне руку, я вновь вернула себе подругу. Я полюбила маленькую Катьку и маленького Лавруху только потому, что на первых порах они были совсем не похожи на Быкадорова. Такие же белобрысые и флегматичные, как и мать.
На имя Быкадорова было наложено табу. Жека не вспоминала его, слишком старательно не вспоминала. Лавруха учил двойняшек рисовать, я учила их говорить, Жека же осуществляла общее руководство. Но спустя два года они перестали быть белобрысыми и флегматичными, Быкадоров полез из них, как лезет сорная трава. Двойняшки темнели, стремительно и вероломно меняя масть, их глаза сузились, а крылья носа раздались.
— Мать твою, — сказала как-то раз Жека, когда мы ложили малышей. — Чертово семя! Ты видишь, как они на него похожи?..
— Что же делать? Не выкинешь теперь.
— Не выкинешь, — согласилась Жека, подтыкая одеяло Лаврентию. — Главное, чтобы не выросли ворами и ублюдками, как их драгоценный папочка.
Я сильно сомневалась, что это было главным.
Как бы то ни было, с рождением Жекиных двойняшек Быкадоров перестал влезать в мои сны, он обходил их стороной.
А потом Лаврухе-старшему пришла в голову светлая идея организовать маленькую картинную галерею: мы арендовали небольшой полуподвал на Шестнадцатой линии, совместными усилиями привели его в порядок и вывесили несколько десятков работ для пробы. Пятнадцать из двадцати пяти принадлежали самому Лавру-хе, которого шарахало из реализма в авангард и обратно. Снегирь раскупался из рук вон, зато хорошо пошел полунищий и почти испитой Дюха Ушаков. На Дюхе мы сделали свои первые пять тысяч долларов, купили на корню трех выпускников академии и отправили Жеку с детьми в Турцию на отдых. Из Турции Жека привезла лихорадку, и это стало началом черной полосы: Дюха соскочил в арт-галереи на Невском с перспективой персональной выставки в Нью-Йорке, три выпускника уехали в Германию, даже не сказав нам последнее прости. Картины Снегиря пылились на стенах, на других художников не было денег, а моя карьера владелицы галереи закончилась, не успев даже как следует начаться.
Вот тут-то и появился Быкадоров.
Я нашла его в своей квартире поздно вечером, вернувшись из галереи. Быкадоров валялся на диване в одних шортах и пожирал грецкие орехи, с оказией присланные матерью из Самарканда. Самым странным было то, что я даже не удивилась его присутствию. Я не спросила его, как он проник в дом, как он вообще узнал мой адрес и где был последние два года. Быкадоров стряхнул скорлупки орехов на пол и улыбнулся мне голым, почти детским подбородком.
— От кошки придется избавиться, — сказал он мне. — У меня аллергия на шерсть.
— Это кот, — спокойно сказала я, присев на кончик стула напротив Быкадорова.
Мой сиамский кот, несчастный кастрат Пупик, тотчас же подал голос: прежде чем улечься с грецкими орехами на диван, Быкадоров запер его в ванной.
— Один черт, — Быкадоров обнажил неприлично белые клыки. — Или он, или я.
— Ты, — сказала я, расстегивая пуговицы на блузке.
— Не будем торопиться, — умерил мою прыть Быкадоров.
— Ты знаешь, что у тебя двое детей? — с ненавистью прошептала я, но стрелы не достигли цели.
— Думаю, их гораздо больше.
— Учти, красить волосы ради тебя я не буду, — вранье выглядело неубедительно, но Быкадоров сделал вид, что не заметил этого.
2
Прерафаэлиты — группа английских художников XIX в., работавших в стиле раннего Возрождения (до Рафаэля)