Несколько дней назад в глинобитном сарае натолкли кирпича, намяли глины и изготовили жидель[59]. Облепили ею деревянные модели отдельных частей фонтана. Когда глина высохла, ее распилили, вынули дерево и соединили половинки пустотелой формы. Форму опустили в литейную яму и закопали, оставив лишь отверстие для заливки да трубки для выхода газов.
— Все готово, уж с час как можно лить, — доложил кряжистый, широкоплечий, в расстегнутой рубахе и без пояса горновой.
Огонь в плавильне раздувался ручными мехами всю ночь. Расплавленный чугун яростно просился наружу. Подвели к яме желоб.
— Теперь покурим, — сказал Иванов и присел на деревянную форму. Он достал из-за голенища трубку, не спеша расковырял в ней нагар и заправил табаком из кисета. Потом вынул из кармана шаровар трут и потянулся к ветерану, курившему свернутую из желтой бумаги папиросу:
— Ну-ка!
Раздув тлевший трут, Иванов разжег свою трубку и сказал:
— Пробивать будут Ковалев и Пугин. Не сильно, ребята, чтоб ровно лилось и мимо не попало.
— Не то на землю прольется, — вставил было горновой, — иль на ноги.
Иванов улыбнулся, потрогав свои редкие усы:
— Ишь шустрый какой! Не в том дело. Не хватит. Снова будешь плавить.
Еще юношей помогал он отцу отливать колокола, знал дело и был для всех литейщиков авторитетом. В литейную не посылали ни офицера, ни унтера.
Покурив, Иванов обошел печь, еще раз проверил желоб, покачав его мускулистой рукой, и проговорил:
— Ковалев, Пугин, давайте. С богом!
Все отошли в сторону, а двое инвалидов стали ударять концом толстого железного прута по забитому глиной отверстию на дне плавильни. Глина подалась, вывалилась наружу, и из печи огненным ключом вырвался чугун. Светло-розовым ручьем побежал он по желобу в горловину формы. Из трубок повалили едкие газы. Когда плавильня почти опросталась, Иванов ловко отвел железным прутом желоб в сторону:
— Аккурат!
В 1926 году корпуса богадельни несколько перестроили, из третьего (верхнего) этажа сделали два. Корпуса получились четырехэтажными, первые два этажа с высокими сводчатыми потолками, а третий и четвертый с более низкими и прямыми. Однако корпуса по своему виду так и остались казармами. Длиннющий коридор заканчивался единственным окном, по обеим сторонам вечно темного коридора шли двери квартир. Вернее, не квартир, а комнат, огромных, с одним окном в каждой.
Так как дома были заселены, словно муравейники, и в одной комнате часто жили две семьи, в ходу были фанерные перегородки, не доходившие до потолка. Понятно, клетушки эти тоже были темными. На первых двух этажах дело обстояло иначе. При очень высоких сводчатых потолках заселение шло по вертикали, были устроены одинаковые антресоли для всех комнат первых этажей.
Одна из комнат коридора называлась умывальной. Ее разгородили вдоль высокой, почти до потолка, перегородкой, на которой в каждой половине висели по три длинных раковины в форме корыта. Над каждым корытом — три крана. Краны всегда неисправны, из них действовали один-два. Засоренные раковины не чистились годами, ибо для этого требовалось разбирать водопроводные трубы и на нижних этажах.
Возможно, вся система умывальной досталась нам от богадельни, ибо, будучи мальчишкой, я никак не мог понять: зачем так много кранов и раковин в нашей умывальной? И только теперь могу себе представить, как по побудке устремлялись к этим кранам инвалиды богадельни. Строгий распорядок дня отводил, наверное, старым солдатам на умывание всего несколько минут. Восемнадцати кранов на этаже могло и не хватить.
Крайние комнаты всех этажей использовались под кухню. У каждой семьи свой столик и свой примус. Точнее, не у семьи, а у комнаты, а поскольку в комнате могло жить и две, и три семьи, то в кухне места не хватало. Чад, темнота, вонь и вечные непрекращающиеся скандалы. Они были безобидными, кончались без милиции и судов потому, что это была скорее манера разговора, чем ссора. Поскольку в нашей семье голоса никогда не повышали, душераздирающие крики с кухни воспринимались как ссора и скандал. На самом деле там обсуждались какие-то домашние дела. Секретов в доме не существовало, их просто невозможно было сохранить. Громко обсуждались и дела семейные, причем не только своей семьи, а главным образом, чужой.