Несмотря на испуг, или, точнее сказать, несмотря на потрясение, охватившее меня, я не забыл правил вежливости и не бросился со всех ног. Вода вытекала из туфель, стекала со штанов, которые, промокнув, до боли сжимали кожу. Пришлось мне оставить мокрые следы у выхода из чужой квартиры. Я открыл дверь, которая теперь была закрыта, и захлопнул ее за спиной. Что я скажу маме о мокрых штанах? Что скажу о туфлях, рубашке? Ведь я не смогу рассказать ей о том, что видел. Я спустился по ступенькам к нашей квартире. Эту дорогу с верхнего этажа до нашей двери я запомнил хорошо. Так же, как я помнил о правилах вежливости. Шел медленно, борясь с мокрой одеждой и обувью. Я все помнил. Только крышу забыл. Начисто. И Ади Миллер, которая, быть может, ждала меня. Я даже забыл взглянуть на часы, которые разбил, поскользнувшись на мокрых ступенях, как ни старался двигаться осторожно. Так, что не знал, который час, сколько времени я пробыл в семье Бек. Жаль, хорошие у меня были часы. Я получил их в подарок на день рождения. Часы «Докса». И тут была действительно возможность проверить, не пропускают ли они воду, как мне было сказано, и чем я гордился. Это также символизировало некое чудовище, выгравированное на задней стенке часов. А может, это вовсе и не было чудовище, а три русалки, взявшись за руки, танцевали, хоровод их был закрыт для посторонних, хвосты их извивались в танце, как волосы их – в воздухе.
Один зарезанный гусь
Ицик заболел именно в тот день, когда ему исполнилось два с половиной года, и в этом можно было увидеть еще один пример бескомпромиссности ангелов. Истинным их намерением было забрать его. Изначально он не должен был тут быть. Он просто не подходил к земной жизни. И дело не только в его носе, кривом мизинце на правой руке; в том, как он при ходьбе волочит ноги, и сколько раз ему об этом говорили, объясняли, предупреждали. Нет, не это было главное, несмотря на то, что дальновидные, а таких всегда хватает, уже по этим признакам могли видеть, что он не жилец. Еще в те годы, близкие Ицика даже вслух выражали подобные мысли, когда надо и не надо, вежливо и невежливо. Короче, всем своим видом Ицик говорил: это не то, я не должен здесь обретаться. Никогда. Ни раньше и ни теперь. Но никто не был готов исправить эти недостатки и взять его таким, какой он есть. Он остался, ибо никто из ангелов не хотел прибрать его. Точка. Если можно было именно здесь в рассказе поставить точку, одну из тех, которые еще будут.
Но я уже сейчас говорю в пользу тех, кто не верит: это и вправду предупреждение.
Болезнь в два с половиной года была очень тяжелой. Несколько раз он находился между жизнью и смертью. Было такое чувство, что кто-то просто не знает, что делать, быть может, пребывает в полном замешательстве, если можно так сказать. Начали и не завершили. Нанесли ему этакий незавершенный удар.
Он болел полгода. Не мог подняться с постели долгие месяцы, до того дня, когда ему исполнилось три года, когда он впервые встал на ноги. И это снова был пример неразберихи в планировании его жизни. Ибо в день, когда он мог уйти в то, что называется небесами, с особой праздничностью, в день, который легко запомнить, легко объяснить и найти в этом смысл, именно в тот день он встал с постели и продолжил свое существование здесь. В малом Тель-Авиве. Я знаю, невелика мудрость, сказать так, малый Тель-Авив, ибо, когда он не был малым или не будет малым. Но это точно так же в отношении Ицика: когда он не был маленьким и когда он больше им не будет, учитывая все, что на него свалилось? Поэтому если мы говорим о нем, как о малом, то это относится и к Тель-Авиву: таков он, есть, несмотря на то, что Ицик никогда о нем так не думал. Например, тогда, когда он направлялся на рынок Кармель, о котором здесь пойдет речь. Между тем, он несколько раз болел и выздоравливал, и всегда болел тяжелыми болезнями: брюшным тифом, дифтеритом, воспалением печени. Заболевал и выздоравливал. Заболевал не в наказание за грехи и выздоравливал не по знаку свыше. Нет, здесь, очевидно, была какая-то неисправность, какой-то недодел.