Конечно, на самом деле все было наоборот: не массы отвернулись от капитализма послевоенного времени и таким образом покончили с ним, а капитал в лице своих организаций, их управленцев и собственников. Что же касается проблемы легитимности капиталистического общества, опирающегося на наемный труд и потребление, в глазах широких слоев населения – «обывателей из глубинки», если использовать выражение Гельмута Коля, – то после долгих 1960-х годов она расцвела так пышно, что стала полной неожиданностью для теоретиков «позднего капитализма». Даже если борьба с «потребительским террором» 1968 г. и нашла определенный отклик среди студенчества, подавляющее большинство тех, кто прежде отчаянно сражался против «маркетизации» капиталистической жизни, с головой нырнули в пучину беспрецедентного консюмеризма и начавшейся вскоре коммерциализации [Streeck, 2012a]. Рынки потребительских товаров (автомобили, одежда, косметика, продукты питания, бытовая электроника), а также рынки услуг (услуги по уходу за телом, туризм, развлечения) росли неслыханными темпами и стали главной движущей силой капиталистического роста. Ускорение инноваций в сфере процессов и продуктов способствовало стремительному развитию микроэлектроники, сократило жизненный цикл очень многих потребительских товаров и позволило еще более дробно сегментировать продукты по потребительским группам[27]. Одновременно с этим денежная экономика без устали завоевывала все новые области социальной жизни, до того момента остававшиеся анклавами неоплачиваемых увлечений, превращая их в производство с высокой прибавочной стоимостью. Один из множества примеров – спорт, который в 1980-х годах превратился в глобальный многомиллиардный бизнес.
Но и наемный труд – или, как говорилось в 1968 г., зарплатная зависимость – подвергся реабилитации, не предусмотренной теориями кризиса легитимации. Начиная с 1970-х годов женщины западного мира хлынули на рынок труда – и ситуация, которую еще вчера клеймили как отсталое зарплатное рабство, теперь преподносилась как освобождение от неоплачиваемого домашнего рабства[28]. Несмотря на, как правило, невысокую оплату, популярность трудовой деятельности среди женщин в последующие годы продолжала расти. Более того, работающие женщины нередко становились союзниками работодателей в их стремлении дерегулировать рынок труда, чтобы позволить аутсайдерам сбить расценки мужчин-инсайдеров. Рост занятости среди женщин был тесно связан со структурными изменениями внутри семьи: увеличилось число разводов, сократилось количество заключенных браков, а вместе с этим – и количество рожденных в них детей, в то же время выросла численность детей, оказавшихся в проблемных семьях, что, в свою очередь, привело к росту предложения женского труда [Streeck, 2009a].
В дальнейшем и для женщин трудовая деятельность стала важнейшим механизмом социальной интеграции и признания. Быть сегодня просто домохозяйкой – определенная стигма; в разговорной речи слово «работа» стало синонимом полной занятости, оплачиваемой по рыночным расценкам. Женщина особенно повышает свой социальный престиж, если ей удается совмещать Kinder und Karriere (детей и карьеру), пусть даже «карьерой» оказывается место кассира в супермаркете. Адорно, настроенный гораздо пессимистичнее, чем теоретики кризиса легитимации, распознал бы здесь, равно как и в потребительской лихорадке последних трех-четырех десятилетий, то самое «удовольствие в отчуждении», которого он сразу ожидал от индустрии культурного потребления. Неопротестантизм, сторонники которого гордятся своей жизнью на износ, поминутно расписанной так, дабы совместить «семью и работу» [Schorr, 1992], а также добровольная «коммодификация» человеческого капитала на современных капиталистических рынках труда – с присущими ей неустанными расчетами ожидаемой величины отдачи от образования, подчиняющими себе жизненные планы целых поколений, – судя по всему, положили конец кризису «наемного труда» и принципу опоры на достижения; свою роль в этом сыграл и «новый дух капитализма» [Boltanski, Chiapello, 2005], витающий на новых рабочих местах – креативных и автономных – и углубляющий интеграцию в компанию, а также выступающий как средство самоидентификации с попутным извлечением прибыли[29].
Если массовая лояльность рабочих и потребителей послевоенному капитализму оказалась весьма стабильной, то это никак нельзя сказать о капитале. Проблема франкфуртских кризисных теорий 1970-х годов в том, что они никак не предполагали в капитале способность к стратегическому целеполаганию – они рассматривали капитал как аппарат, а не как ведомство, как средство производства, а не как класс[30]. Получается, свои построения они выводили без капитала. Еще для Шумпетера, не говоря уже о Марксе, капитал был постоянным очагом беспокойства на теле современной экономики – причиной непрерывного «созидательного разрушения» [Schumpeter, 2006 (1912)] вплоть до момента, пока социалистический дух бюрократии его не остановит наконец. Это было очевидно и для Вебера, более того, он это предвидел, и вполне возможно, что присущая капиталу безжизненность, характерная для теории кризиса легитимации, отчасти восходит как раз к нему. Так что мир просто оказался не готов к тому, что в конце концов произошло спустя несколько десятилетий после долгих шестидесятых: капитал оказался игроком, а не игрушкой, хищником, а не рабочей лошадкой – одолеваемым страстным стремлением вырваться из тесных институциональных рамок «социального рыночного хозяйства» послевоенного образца.
27
Под влиянием этих перемен в условиях, когда реальность вырвалась за аскетические рамки критической теории, социология отказалась от рассуждений о «ложных потребностях» или «ложном сознании» – о понятиях, которые незадолго до того пользовались чрезвычайной популярностью.
28
Подобная история приключилась и с интерпретацией численности иммигрантов, неуклонно возраставшей начиная с 1970-х годов.
29
Инвестиции семей среднего класса в школьные оценки и университетские дипломы – начиная с симптоматичных занятий китайским языком еще в детском саду – показывают, насколько вновь стала сильна вера в возможности достигаемого статуса; иными словами, подразумевается, что обычные рядовые мужчины и женщины стали чересчур требовательными и им пора научиться довольствоваться меньшим. Как мы увидим, основное направление экономической теории также винит завышенные требования широких слоев населения в росте государственного долга в последние десятилетия. Такое объяснение идеально подходит для того, чтобы заставить людей позабыть о вопиюще несправедливом распределении производимых благ.
30
Это имело свое преимущество: можно было избежать сложных вопросов классовой теории – например, о различиях между статусом менеджера и статусом собственника, о различиях между малым и крупным капиталом, о роли предприятия как организации в отличие от роли предпринимателя как человека, о классификации множества новых средних страт, о классовых позициях политиков и госслужащих. Подробнее о многочисленных проблемах социологических классовых теорий см. работу Э.О. Райта: [Wright, 1985]. Тем не менее теория капитализма без капитала, способного к действиям, неизбежно остается весьма вялой и рыхлой.