Накануне сходив с Татьяной Семеновной к родительским могилам, Кузьма, чтобы больше не связывать себя с домом, простился с ней до свету. Разбужен был Нефед. В длинной мятой рубахе, изросшийся, узкоплечий, смурый сын почудился Кузьме таким по-монашески смиренным и безответным, что Кузьма не без жалости обнял его. Только не было ответного порыва. Однако невозмутимость отрока, часто лишенного отцовской опеки и близости, не разгневала Кузьму, а вызвала лишь легкую досаду.
— Ну, не дуйся на меня, Нефедка; самому мне, небось, не слаще твоего. Всем я своим поступился. А за ради чего? Уразумей, крепко уразумей и рассуди. Вот тебе наказ. А другой — будь набольшим в доме, мать не забижай, гульбу брось. Ты тут ноне за все ответчик.
— Хватит, тятя, — вяло высвободился из отцовских объятий Нефед. — Разумею все. Иди. Чай, уж не терпится тебе.
С горьким осадком в душе Кузьма обернулся к замкнуто молчащей Татьяне Семеновне. Она и теперь не промолвила ни слова. Но по тому, как мягко коснулась ее рука к шее Кузьмы, вправляя за ворот тесемку заветного образка, он почуял, что своим молчанием жена чутко уберегала его от излишних терзаний. И впрямь Кузьме стало спокойнее.
У крыльца его поджидали Сергей с Бессоном.
— Не поминайте лихом, браты. Простите, коли чем не угодил, — поклонился им Кузьма.
— Прости и ты нас, брате, — сдержанно поклонились они ему. — Будь покоен, не оставим случай чего.
В мутную еще рань выехав со двора, Кузьма сразу же забыл о доме, как будто в нем и не бывал ныне, все его мысли поглотила ополченская страда. И подхватила, завертела его лихая суета, кидая от пушкарей к обозникам, от пекарен к амбарам, из Верхнего посада в Нижний. Повсюду его заверяли:
— Все наготове, Минич, все ладно.
То же ему сказали и у конюшен, где в станках подковывали последних верховых лошадей. Но не зря Минина отличала хозяйская дотошность.
— Эй, Гаврюха, ты что ж учиняшь: на задне копыто подкову ладишь? Али хвор? На передни, на передни ноги токо колоти…
Красный от стыда, замаянный Гаврюха, со вспухшими от бессонницы глазами, тут же принялся исправлять огрех.
У сенных сараев Минин заставил мужиков перекладывать возы. На Зеленском дворе пересчитал бочонки с порохом. Заглянул в кузни: управились ли там с изготовлением копий про запас. И к урочному часу подоспел к Съезжей избе.
— Слыхал, Кузьма Минич, — остановил его на крыльце возбужденный Ждан Болтин. — Ермоген в московском заточении преставился. Доконали-таки его чертовы ляхи, довели до голодной смерти. Вот бы сей же миг нам в сечу, враз разметали бы душегубцев!
Сняв шапку, Минин вошел в избу. Ратные начальники стояли на коленях, молились перед киотом. Подрагивали огоньки лампадок. Побрякивали доспехи. Благоговейно склонялись головы. Но не к Богу устремлялась душа. И еще не придя в себя от суеты, Кузьма ощутил, что не только скорбь заставляет молиться людей, а еще и нечто такое, когда даже смерть может восставать против самой себя, чтобы возбудить и, возбудив, повести людей на подвиг.
Отмолившись, поднялся с колен Пожарский, встали и другие.
— Праотцы наши рекли, — статно выпрямился князь, — «тяжкие испытания рождают мужество». Исполнимся и мы мужеством. Обратного пути нам несть. Пойдем купно за едино. Купно за Москву, за русского царя, за устои наши и землю нашу, Русь нерушимую. Потщимся же!
Когда все удалились из избы, к Пожарскому подошел Минин.
— Можем выступать, Дмитрий Михайлович. За казанцами лишь дело встало.
— Не подойдут они ни сегодня, ни завтра. Замешкался Биркин. Прислал весть, что с тамошним дьяком Шульгиным ему не по силам собрать войско к сроку.
— Чую, недоброе творит стряпчий. Коль ране Богу молился, а бесу кланялся, то и ныне так. Сосуд сатанинский: вольешь в него мед, а выльешь отраву.
— Не ведал я, что ты браниться горазд, вожатай. Может, и твоя правда, токмо не время толковать про то. Ополчение ждет.
Со шлемом в руке Пожарский бодро двинулся к двери: хромоты его не было заметно.
И грянули надрывные колокола.
И ударили со стен пушки.
Качнулись хоругви перед Спасо-Преображенским собором и поплыли над многолюдьем в голову войска, Развернулось, затрепетало темно-багровое, расшитое золотом княжеское знамя, с которого бодряще глянул крылатый Михаил Архангел с подъятым мечом в руке, и тоже поплыло вперед. Вслед за священным синклитом стронулись с места полки, ведомые Пожарским.