Выбрать главу

Митрополит будто и не приметил Аммоса, а кормщика встретил ласково и, не чинясь, даже за плечи приобнял. Любо ему было Соловки вспомнить. «Ой мягко стелет!» — забеспокоился Афанасий, переводя взгляд с клобука на студенистое лицо Исидора с припухлыми щелястыми веками. Пристойно выждав, когда митрополит насытится расспросами, кормщик передал ему настоятельную просьбу Антония о ратной помощи.

Но Исидор ничего не успел сказать в ответ: в покои вбежал встревоженный ляпуновский воевода Бутурлин.

— Измена! — в бешенстве вскричал он и потряс кулаками. — Мил-дружком прикидывался Понтус, сам же обман умышлял… Раскрылся злодей!.. Я его на ляхов идти к Москве уламывал, чего токмо не сулил. Города Ладогу, Орешек, Копорье, Гдов да иные по слову Ляпунова отдать соглашался, а он, дождавшись подмоги, приступ тут затевает. И меня… меня!.. Из своего шатра вытолкнул!

Бутурлин чуть не задохнулся от негодования. В сердцах плюхнулся за стол, лихорадочно дернул за край зеленый бархатный покров с золотым шитьем, схватил и снова поставил кубок — не мог совладать с собой.

— Лучши бо, благое творя, пострадати, неже злое творя, — подал из угла голос Аммос.

Ляпуновский воевода круто повернулся к нему, хлопнул ладонью по рукояти сабли.

— Облыжие, — сквозь зубы выдавил он. — О благе всей земли пекуся, о союзе со свеями супротив ляхов. Зло я творил? А не я ль был со Скопиным, не я ль изранен под Клушином, не меня ль за верность мою Ляпунову ляхи, схвативши, на дыбу вздымали? Свейскую силу, мыслил, ради избавления Руси употребить, на нее опереться…

— Церковь ныне — опора всему, церковь. Православие. Животворящий крест христов, — ни с кем не споря, стал внушать митрополит и вдруг сорвался, обличил громко, как с амвона: — Се все вы огнь жжете и ходите в пламени огня вашего!

Валкой походкой гусака вошел в покои новгородские воевода князь Иван Никитич Одоевский, сурово и пристально оглядел всех.

— Пошто вопите? От вашего вопу ерихонские стены не рухнут. Наслышан и я о свейских проказах. Будем укрепляться.

— Уж я покажу им! — вскочил из-за стола Бутурлин.

— Опозданно за ум взялся, а меня гнали, не слушали. В детинце-то зелейна казна пуста, ни крупицы пороху, — с дерзостью выставился протопоп.

— Ты пастырь у мирян, а не у войска! — вновь рассвирипел Бутурлин и, теребя кафтан на груди, стал густо багроветь. — Тебе тут не место!

— Изыди-ка, — с холодным спокойствием повелел протопопу митрополит. — Опосля покличу.

— Всяка душа владыкам превладеющим да повинуется, — заведомо насылая на себя митрополичий гнев, с бедовой веселостью сказал Аммос и, дружески кивнув Афанасию, вышел.

— Буяна в протопопах держишь, владыко, — выговорил Исидору Одоевский. — Гони! Гони подале, а то он, прыткий, черных людишек не на свеев, а на нас подымет. Мало ли смуты уже было?… А сей молодец пошто тут? — указал он на Афанасия.

Митрополит поведал, какая нужда закинула к нему соловецкого гонца. Воевода чесанул беласую бороду, раздраженно сказал:

— Какое от нас пособление? Сами в осаде.

Но тут к Афанасию подскочил Бутурлин, вцепился в плечи, с жаром заговорил:

— Ко времени ты объявился, к самое поре. Скачи к Ляпунову, сей миг скачи. Донеси ему от моего имени об отступнике Понтусе. Он не простит ему. Он пособит. Скачи!..

Аммос ждал Афанасия на митрополичьем дворе. Ничего не выпытывал: все было ясно.

Время близилось к полудню. Протопоп проводил кормщика до самых городских ворот, отвечая ободряющей улыбкой на поклоны каждого встречного. А народу мельтешило вокруж множество и все сбивались в кучки, тревожно переговариваясь: грозная весть уже дошла до новгородцев.

Получив своего коня и махом вскочив в седло, кормщик прощально махнул рукой, крикнул Аммосу:

— Прости, что хлопот прибавил. Тебе, чую, жарко придется. Жаль, порукой я повязан, а то б остался.

— Яз тут не аскитник, со мной людей много, — успокоил протопоп. — Себя береги. А Бог не оставит!

Афанасий рванул коня с места и помчал сквозь распахнутые ворота по московской дороге.

4

Не сдержал себя Прокофий; побелевший от гнева и обиды пришпорил коня — и галопом из стана в свою Рязань. Благо, недалече унесло, ночевал в Никитском острожке. Утром чуть ли не всей ратью явились к нему, уговорили воротиться.

Боком выходило ополчению троеначалие. Всяк из соборно избранных начальников ставить себя ниже другого не хотел, всяк норовил главенствовать. В ополчении признавали, что Ляпунов честнее и толковее, что не будь его усердия — войско лишилось бы надежной руки, вряд ли был бы единым приступом захвачен Белый город, к сроку получены подкрепления, налажены дела в ополченских земских приказах и умело расставлены силы на подступах, что мешало вновь закружившему поблизости Сапеге раз и навсегда обезопасить себе дорогу к Кремлю. Но Трубецкой с Заруцким были хоть и тушинскими, а все же боярами и не хотели признавать в Ляпунове родню, тем паче уступать ему. Любое совместное дело натыкалось на препоны. Тлел и тлел огонек розни, готовый располыхаться из-за пустяшной ссоры. Да и само ополчение невольно дробилось на три доли: к Ляпунову стянулись верные ему дворяне и дети боярские, земские посадские дружины из охотчих и даточных людей, приборный служилый люд — стрельцы; к Трубецкому — тушинские дворянские ратники, примкнувшие к ним крестьяне и холопы; к Заруцкому — казаки и другая баламутная вольница. До полного разрыва еще не доходило, перевес Ляпунова в силах позволял ему обеспечивать единство, но каждый из троеначальников все же стоял своим станом, не смешивая войско.