Светало. Афонька Муромцев, опершись на бердыш, спокойно задремывал на своей вышке. Кричали уже вторые петухи. Слушая их в полусне, Афонька блаженно улыбался. Тело его обмякло, и ратовище неожиданно выскользнуло из рук. Бердыш упал, задев край вестового колокола.
Афонька очнулся и испуганно обхватил глухо загудевший колокол: не дай Бог некстати учинить сполох, позора не оберешься. Он поднял бердыш и огляделся. Все спокойно. Толь-ко от Ивановских ворот по Большой мостовой улице поднимался какой-то человечишко.
Дозорщик всмотрелся: никак Митька-юрод. Ишь ни свет, ни заря попер дурачина. И куды? К заутрене, чай, в Спасов храм тащится. Так ить и попы спят еще. Ан дураку-то закон не писан.
Все больше яснели небеса, и Афонька стал смотреть по-за Волгу, где вот-вот должен был зарозоветь окоем. Новый день высылал зарю, чтобы она привольно раскинула свои алые полотнища над всем Нижним Новгородом.
Летняя пора — хлопот гора. Верно молвят, летний день год кормит. Работа валится на работу — недосуг на лавке бока отлеживать: с делами только управляться поспевай, сам себя догоняючи. И все, что взрастает на земле, безотложные сроки назначает.
Не успели отцвести вишенные да яблоневые сады на Дятловых горах, как в полный разгар вошла полевая и огородная страда. За городом еще до Николы вешнего посеяны хлеба, и засверкали в росах, покрывшись веселой травной щетинкой, пашни, а в кремле и на посадах у кого за добротными заметами, а у кого в открытую — за хлипкими жердевыми огорожами позадь избенок пышные от назема гряды уже радовали глаз тугими перьями лука да чеснока, всходами моркови и репы, обильной капустной рассадой.
По узким посадским улочкам, что неровно растягивались повдоль нагорья, сползая к оврагам и кручам, опутывали склоны, изволоки и вымла, в заревую рань густеющим к повечерью убывающим скопом проходили стада. А перед тем, как погаснет закат, слышался разнобойный топот лошадей, которых гнали за город в ночное. И гнусавый гуд пастушьих рожков, сухой треск барабанок, хлесткие удары кнутов, мычанье и блеянье скота, а потом сочные лошадиные всхрапы и перестук копыт возбуждали хозяйской радостью извечной обремененности и потому сообразности жизни.
Летом город становился похожим на большую раскиданную деревню, да, по сути, он и был деревней, мало отличаясь от нее по укладу и обиходу. Все те же заботы, те же труды-тяготы и те же обряды и песни.
Привычные летние празднества не мешали работе, а словно бы даже подгоняли ее, как путника знакомые вехи-приметы.
И первой памятной приметой был день Вознесенья Господня, когда протопоп Спасо-Преображенского собора всем ведомый Савва Ефимьев собирал паству и устраивал чинный крестный ход из кремля к Печерскому монастырю. А потом на поле за Казанской заставой отмолившиеся грешники впадали снова в грех, славя без всякого удержу на развеселом гулянье языческую ладу и пуская по рукам языческий же «колосок». Издревле так повелось — не совладать церкви, мирилась. Желанной передышкой были Троицыны дни, зеленые святки. Чуть ли не весь город сходился в ближнюю рощу, что в трех верстах у села Высокова, глазели, как девки развивают березку и водят хороводы, как бегают к Волге и пускают по течению венки. Так бы и забавились, да подоспевала полотьба, а там и сенокос. Перед большим покосом была еще усладная Купальская ночь.
В прежние годы ни один праздник не заканчивался ладом: кого-то осмеют вселюдно, кому-то вспомнятся старые обиды, кто-то с перепою одуреет, а кто-то встретит соперника, и заварятся потасовки, развернутся кулачные бой: «Эй, сторонись, пужливые, зашибем!». Бывало, что и головы проламывали. Не без этого. Однако обходилось: после праздника побитых отхаживали, заклятые враги разгуливали в обнимку. Теперь драки случались чаще. И не было в них молодечества — одна свирепость, когда и первая кровь никого не останавливала. Уж не только молодь — степенные мужики схватывались. Хватало забот губному старосте с его приставами. Даже если и ничего не приключалось, все равно любая потеха смахивала на мрачное беснование. Чему радоваться-то? Мнилось нижегородским мудрованам, что далеко от них беда-поруха, ан она уже ступила на порог. Вездесущая, пронырливая, злобная.
Не где-нито, а по ближней округе шастало ныне лихо, оставляя за собою пустеющие деревни и пашни. Никто не дерзал пускаться в дальний извоз, и в Нижнем ниоткуда не ждали обильного прибытка. Вроде, не в осаде, не взаперти жили, а все одно не расправить плеч — теснило. С пришлым людом доносило в город немало пагубных вестей, что усиливали нестроение и сумятицу. Смущенный разнотолками о боярских переметах, лукавых увещаниях польского короля, казацком душевредстве в подмосковных станах, и о новых, нивесть отколь бравшихся царевичах, посадский мир терялся в догадках, что же воистину вершится на русской земле и на кого же ему опираться. В конце концов большинство сошлось на том, чтобы всем быти по-прежнему, никаких смутьянов в город не пущать, даже если они и приказные чины, свою воеводскую власть не переменять, дурна друг другу не чинить и ратовать за избрание царя всей землею. А уж что до прочего — то как оно выйдет. В чужие свары мешаться — пущую беду накликивать.