Один из них — высокий носатый старик в небогатом, но справном кафтане — стал предлагать на продажу записанный за ним двор сгинувшего под Москвой сына, невозмутимо перечисляя, что в том дворе есть:
— Двое горниц, в закрой рублены… Одна на жилом подклете, друга на бане… Промеж имя сени с крыльцом, покрыто тесом под едину кровлю… В столовой горнице шесть окон красных, оконницы слюдяны… На дворе два погреба дубовых, а над имя сарай, дранью покрыт… Да на дворе ж колодезь рубленой еловой, конюшенка без стойлов… Огород есть… Под тесом вороты створчаты с калиткою…
Бессону невмоготу сделалось от усыпительной нуди, которую с любопытством слушали другие. Он встал, непочтительно хыкнул. Торговцы посмотрели на него сердитыми укорными глазами.
— А чтоб вас! — взмахнул шапкой Бессон и, пнув дверь, выскочил через сени в большую половину.
Там ему обрадовались, словно только его и не хватало. От длинных, заставленных глиняными кружками и залитых вином столов понеслись крики:
— Караул, деревня, мужики горят!.. Сам Бессон Минич до нас снизошел! Примыкай, осударь, к нашей ватажке!
— Бессонушка — душа божья, подь сюды!..
— Не обидь, брат, к нам пожалуй!..
Все знали загульного и щедрого Бессона: если у него заводились деньги, до полушки спустит, а никого чаркой не обнесет. И на его бескорыстье отвечали тем же.
Пестрый люд сбился в кабаке: мелкие торговцы, мастеровые, скупщики, таможенные сборщики, возчики, дрягили, заезжие крестьяне, ярыжки и еще всякая никудышная рвань и голь. В самые темные углы забились угрюмые пропойцы, что проматывали собственные пожитки, унесенные из дома втайне от забитых жен. Несмотря на то, что кабатчик держался строгих правил и пожитков на вино не менял, они ухитрялись быстро сбывать их барышникам и расплачивались с кабатчиком уже чистой монетой.
Бессон присел к ближнему столу, зная, что потом не минует и остатних. Ему живо подставили кружку, и он опорожнил ее одним махом, будто страдал от жажды. Заел вяленым лещом, огляделся. Все лица были знакомы, кроме одного.
Прямо напротив Бессона сидел крупный лысоватый мужик с дерзкими навыкате глазами. По бурому загару, встрепанной неухоженной бороде, пропотевшему грязному вороту рубахи можно было догадаться, что мужик с дороги.
— Из каких палестин к нам? — спроста, без околичностей спросил его Бессон.
— Бых и там, куда Макар телят не гонял, — улыбнулся мужик. Бессон смекнул, что странник не из простых, и захотел повести с ним разговор дальше.
— Не выпытывай, — толкнул локтем Бессона его сосед по столу красильник Елизарий. — Мало что. Не дай Бог, послухи заявятся.
— Послухов испужался! — загоготал сидевший поодаль молоденький конопатый разносчик из калашного ряда Шамка. — Царя нету — чего страшиться? Ноне все вразброд и гласно. Вали, чего Бог на душу положит, — судить некому!
— Эх ты, тюря с хреном, — покачал головой Елизарий.
— За приставом, чай, не сиживал. Да ране бы первым тя на дыбу вздернули.
— То ране! — отмахнулся удалой Шамка.
— Коли есть секреты, докучать не стану. Вольному воля, — сказал мужику ставший покладистым после кружки Бессон. Ему нравился застольник.
— Чего уж там, малость открою, — благосклонно уступил незнакомец. — У Болотникова в войске я служил, опосля по всей Руси скитался. А зови меня Анфимом.
— Кака ж тут тайна?
— Да никоторой, — слишком пристально посмотрел в глаза Бессона мужик, явно что-то затаив.
— А он-то про все небось ведает? — кивнул на Елизария Бессон.
— Не ведаю и ведать не желаю! — уж больно горячо отрекся красильщик.
— Отколь ноне? — не отстал от мужика Бессон, которого все больше начинало разбирать любопытство, и он уже всерьез прилип со своей докукой.
— А из-под ее, из-под Москвы-матушки.
— Худо, брате. Беда. Лютование. Околь Москвы живого места нет, хоть шаром покати. Людишки бегом бегут. А где ухоронишься? Токмо у вас, гляжу, благолепий…
— Эй, почтенным! — крикнул нетерпеливый Шамка. — Вы чегой тоску нагоняете? Не в Боярской думе, чай? Винцо выдыхатся, наливайте-ка. — И, начав раскачиваться, затянул, как пономарь: — Свяже, хмелю, свяже крепче…
Все разом закачались, налегая плечами друг на друга, горласто подхватили:
— Свяже пьяных и всех пьющих, помилуй нас, голянских…
Чокнулись, выпили. Шамка встал и, обратившись к иконе в темном углу, ублаготворенно вскричал:
— Господи, видишь ли, а то укажу!
От бешеного хохота чуть не рухнул потолок. На большую половину заглянул сам хозяин, властно прикрикнул: