Выбрать главу

Дром ушел в космос, и Отис с ним. И родилась легенда, и Вивиан, женщина с золотыми волосами, стала одинокой, а Эрик бесконечно живет в ней. Так все и случилось.

Я завидовал долгому счастью Эрика.

Я мечтаю. Она тягучая, как мед, эта мечта: у космонавта должна быть жена, верная женщина — чтобы ждала. Голос ее должен приноситься на радиоволне, и слова ее должны быть золотым металлом.

Но где найдешь ее, если магянки, самые верные, самые нежные, самые привязчивые, забывают умершего, плотно едят, полнеют и говорят, говорят, говорят ерунду.

И имеют унылых братьев.

Космонавт должен быть холост — лет до ста. Так, и не иначе.

Я сидел в кафе. Пришел Отис.

— А-а, вот он где. Ночью уходим, готовься. (В глазах его с видимыми красными жилками что-то стылое: Он брит, подтянут, строг, в костюме.)

Я поманил пальцем — роботесса подошла. Кудри — золотые пружинки. Серебряное улыбающееся лицо.

— Кофе, — велел я.

— Он был страшно хитрый человек. Я имею в виду Эрика. Скажи мне, Дром — мужчина?

— Если судить по…

— Может он составить счастье женщины?

— Я не женщина, но судя по…

— Мог бы! Эрик обошел его на повороте. И эта дура не хочет выходить замуж за Дрома.

— Она пример, — сказал я. (Вивиан начинала мне нравиться.)

— Плевать мне на примеры! Дром был сегодня в тысячный раз. А та бубнит: нет, нет, нет… Эй, кофе!

Я пошел прощаться с Вивиан. Мне хотелось войти в золотую выпуклость ее дома.

Вечерело. Эрик клонился к горизонту. Его борода сминалась о твердую зубчатую линию далекого хребта.

В небо раскаленной точкой ввинчивался очередной фитах, и кто-то долговязый целился в него камерой.

Я подошел к дому Вивиан. Подошел и увидел ее, стоявшую на площадке дома, у вирсоусов, шевелящих свои цветы. Я хотел крикнуть ей, весело и бодро сказать свое «здравствуйте — прощайте», но осекся: Вивиан поднимала руки, тянулась к солнцу.

Она прикрыла глаза, она отдавалась ему и говорила что-то нежное, говорила воркующим голосом.

Я стоял и слушал. Мне не было дано счастья слышать такие слова и такой голос.

Я повернулся и осторожно ушел.

Уходя, я твердил себе слова Эрика, подаренные им Вивиан: «Вивиан, я люблю тебя. Я вечно буду любить. Я войду в плоть солнца, чтобы светить тебе. Свет мой — любовь к тебе, тепло мое — любовь к тебе, все, что вокруг, — мой подарок тебе.

Смерть моя — во славу тебя».

Я шел и повторял эти слова.

(»Ни одного шанса, он взял все. Проходимец! Хитрец!» — негодовал Гришка Отис.)

«Вивиан была самая любимая в здешнем секторе космоса», — говорили мне женщины.

И они жалели Дрома — тропического Дрома. Расчет?.. Неужели хитрость?.. Быть может, Эрик рассуждал так: мы продолжаем жить после своей смерти и в мыслях, и в сердцах других (и в легенде).

Нет, у него был порыв: любовь, отчаяние.

Откуда-то вынырнул Гришка Отис. Он шел рядом, заглядывая мне в глаза. Походка его была косолапа, а вид подобострастный. Мы шли по тропе, поднимая легкую пыль. Живорастения цеплялись за ноги своими сяжками. Их свиристение поднималось в небо и нависало над нами, будто прозрачный купол.

— Послушай, — говорил мне Отис, — послушай. Ты бы попробовал поухаживать за ней. А вдруг…

Я же повторял про себя слова Эрика. Их сладкая горечь жгла мое сердце, как кислота.

На горизонте виднелась его голова.

ДРУГ

Идет ночь — чернее цыганского глаза, густая падающим дождем и комарами.

Друзья не спят. Весной еще Нил выцедил из берез достаточно сока и приготовил самоквасом брагу.

Постояв, брага здорово окрепла, годилась на случай какой простудной хвори. А если смочить тряпицу и приложить, будет возможность оттянуть жар от глотки.

А можно и хлебнуть — с радости, что будет жить Ильнеаут, вылечили с Другом охотника!..

Давал Нил зарок, но с радости можно… Что до сих пор, слава богу, жив и здоров!.. И надо помянуть покойного барина, выпить за здоровье солдат. Им, конечно, всыпали по первое число за побег Нила.

И отчего не выпить с Другом?.. Разве мало они помучились в тайге?..

Нил закусил черемшой и лег на расстеленную медвежью шкуру. Ее подарила жена Ильнеаута.

Хороша шкура, спасибо ей!

Он подумал, что кончилась старая его жизнь и рождена новая. Новую жизнь дали Нилу эвены и Друг.

Друг и эвены…

Хотя Нил здорово измазался дегтем (который сам гнал из тощей здешней березовой скорлупы), но остаются местечки. Глаза, уши… Их не смажешь.

Мучает в тайге комар.

— Комары-ы-ы… — рычит Нил. — Казнь египетская…

— Комары-ы-ы! — вторит Друг.

— Тебе-то чаво, — сердится Нил. — У тебя и тела одна видимость.

— Я чувствую тебя.

— Дымарь разведи. Хучь бы зима скорей!..

Нил знает, Другу ничего не стоит развести дымарь: моргнул — и задымились головешки. Но ветер гонит дым обратно, нечем дышать в чуме.

— Погаси, — просит Нил.

Костер гаснет.

— Вывел бы ты комаров, — просит Друга мучающийся Нил.

— О, не могу, есть запрет на вмешивание… Н-начальство!

— Иди ты со своим вмешиванием, — сердится Нил. — Выведи!.. Другом зовешься… Яви еще чудо…

— Не могу-у-у, — подвывает Друг и нервно дергается.

— И то, — соглашается Нил. — Комары — божья тварь, создана, питаться надо. Он допустил, а тут мы… Зима-а-а, где ты?

— Зима-а-а… — стонет Друг, шевелясь за пазухой Нила.

И больше всего хочется Нилу сейчас или заснуть, или без промедления оказаться в сельце Быковке, на пасеке. И чтобы пчелы вокруг тебя, и коровы ходили по травам. Рай!.. Сейчас и ягоды и огурцы зреют.

А молока-то, молока… Оленье что, сусло суслой… Ах и хороша Расея, а хода в нее нету. Мука! И Друг мучается с ним. Друг… Звать его мудрено, не выговоришь. Зато добр. Потому Нил зовет Другом.

Одно тело его железное, оно лежит в ящичке, закопано у того железного ведра, которое никаким камнем не прогнешь, сколько ни бей. А сам Друг то вроде дым, то котенок, то черт знает что. Может быть, думает Нил, их два?.. Один спит в ящичке, а другой здесь, с ним мучается его человечьей мукой?

— Комары-ы-ы… — стонет Друг.

— Хоть бы заснуть, — истомно говорит пахнущий дегтем Нил. — Навей сон покрепче.

И Друг тотчас же начинает показывать ему сон. В нем есть шар вроде одуванчика, но это изба для множества нелюдей. Чертей, что ли? Их-то уж бог не делал по своему образу и подобию. Но Друг один из них, а так добр, так добр. Куда добрее быковского священника, отца Игнатия.

Нил засыпает. Он видит странные сны, в которые не верит. Даже во сне. А Друг склоняется над ним, таращится и навевает их, навевает. Даже светится. Комары, пища, летят к его свету.

Затем друг Нила размышляет о своей планете, о катастрофе своего корабля, о том, что еще узнал (и запомнил) сегодня.

Он сравнил различные методы лечения — своего, таежного, ниловского… Он запомнил предание о Вороне и разбирался в очень усложненных родственных отношениях эвенов. Тайно.

…Что еще он сегодня сделал, что успел?.. Мыл друзей-эвенов. Сами не захотели, так он ливень нагнал, все равно помытые.

Что еще было?.. Лечили охотника вдвоем. Нил плясал обрядовый танец, а он починял Ильнеаута, хорошо починил.

Затем Нил пил то, что зовется бурдой.

— Бу-урда… За-ачем?.. — спрашивал он Нила.

— Жив, жив будет охотничек, — радовался Нил. — Пей и ты!.. Друг… Барина помянем, солдатушек…

— Бу-урда…

— Пчелы какие были! Здесь и шмель в диковину.

Попали они в тайгу разными путями, но в одно время. Пасечник Нил Кротов (он же знахарь) отравил барина. Выпив, он дал барину Кириллу Нефедычу настой блекоты, которой пользовал Манеиху от трясучки. (Барина он лечил зверобоем, его хоть ковшом пей. А блекоту полагалось считать каплями.)

Когда Нил проспался и восстановил привычно хитроватое выражение скуластого лица, он вспомнил и побежал. Шибко!