Сырое дерево шипело, когда горячее лезвие прикасалось к нему. На белой древесине отчетливо выделялись корявые ожоги: «Купол у порога. Выходы асфальта…» Я знал: одинокие разведчики могут погибнуть случайно, но донесение должно быть доставлено.
4
Говорят, будто у людей, приближающихся к смерти, портится характер, и они становятся жадными, скупыми, сварливыми. Думаю, что это неверно. Скупым становится тот, кто был скуп в душе; эгоистом тот, кто вею жизнь думал только о себе. Просто черты эти становятся явственнее, потому что у потухающего человека остается мало черт в характере, только самые главные. У него уже не хватает сил на многообразие и сложность. Люди становятся проще перед смертью.
Я слишком много видел умирающих на фронте и в госпитале после фронта. Я знаю, кто в жизни думал об имуществе, тот и умирал, лепеча о деньгах и тряпках. А кто жил для Родины, семьи, работы, тот и говорил, умирая, о Родине, семье, работе…
Мы с Мариновым умирали с голоду, умирали в прямом, не в переносном смысле. Мы теряли силы, у нас слабели мускулы и головы. Второстепенное отпадало, как шелуха, на него не хватало энергии. На себе, конечно, я не мог замечать, я говорю о Маринове. Был большой, сложный, многообразный человек с большими достоинствами и большими недостатками. Он был талантлив, но замкнут и неуживчив, умел учить и воспитывать, но черство, без тепла к людям, был честен и резок, в работе напорист, а с женщинами нерешителен, любил командовать и не умел подчиняться, гордился охотничьими трофеями и со вкусом коллекционировал книги. И вот все черты, привычки, вкусы, склонности свалились, как истлевшая одежда. Осталось одно, основное, самое главное – разведчик геологического фронта, несущий донесение.
На каждой стоянке Маринов брал топор и, сделав зарубку на самом заметном стволе, косыми нестройными буквами выжигал: «Купол у порога. Выходы…» Я смотрел на эти надписи и не думал о том, что нас, возможно, не будет, когда люди их прочтут.
На стоянках я валился без сил. Маринов дольше сохранил способность думать. Деревянными пальцами он заносил в записную книжку заметки, такие же корявые, как те, что он выжигал на стволах. Он писал: «Югорский кряж – это разлом третьего порядка. Здесь откололся дальний угол платформы. Он расколот на ступени, края их – разломы четвертого порядка. Они проходят у Старосельцева и Ларькина. На таких разломах надо искать нефть, цветные металлы, железные руды. Разломы четвертого порядка известны мало. Надо еще составить их карту для Европейской России и Сибири».
Я понимал – Маринов пишет завещание. Он оставляет в наследство мысли – алмазы, которые еще надо шлифовать… Мысли не вмещались в короткие фразы, Маринов пытался растолковать мне. Но я не хотел вдумываться. У меня была другая жизненная задача – дотащить его до Югры.
Однажды, на пятый или на шестой день, Маринов вручил мне записную книжку и сказал, пряча глаза:
– Нам надо разделиться, Гриша. Ты пойдешь вперед за помощью, а я подожду здесь. Топор есть, дров хватит.
– Нет! – сказал я. – Мы будем вместе.
– Один ты дойдешь быстрее. И дня через три пришлешь помощь. Это единственное разумное решение.
Я отлично понял – он предложил мне смотреть сквозь пальцы на самоубийство, вежливо называя его «разумным решением».
– Нет! – сказал я.
– Не забывайте, товарищ Гордеев, что я начальник. Я требую, чтобы вы ушли. Я приказываю вам доставить мою записную книжку! Выполняйте!
– Нет! – сказал я.
Будь у меня больше сил, я возражал бы многословнее. Я сказал бы, что никакая книжка не заменит живого человека, умеющего развивать замыслы, исправлять и даже отказываться от них, что нельзя спасать жизнь одного человека ценой жизни другого, что мы не имеем права сдаваться, ни один из нас, ради того, чтобы другому было легче. Но у меня не было сил спорить, и я сказал коротко:
– Нет! – И еще добавил для убедительности: – Забудьте! А то свяжу вас, и все.
5
Мир постепенно тускнеет для меня, горизонт съеживается. Я теряю из виду небо, потом берега реки, усаженные оголенными кустами. Остается нетронутая белизна снега, режущая лямка на плечах и негнущиеся непослушные ноги, которые нужно передвигать – сначала левую, потом правую, потом опять левую и опять правую. Уже нет ни дум, ни воспоминаний, ни желаний даже, кроме одного-единственного – лечь на рыхлый снег и лежать неподвижно. Но «Купол у порога. Выходы асфальта…» Донесение должно быть доставлено. И я не ложусь, продолжаю переставлять непослушные ноги. Самодельные лыжи заплетаются. Мне кажется, что к ногам привязаны гири. Через два десятка шагов приходится переводить дыхание, как будто я поднимаюсь в гору. Бреду с закрытыми глазами. Когда натыкаюсь на кусты, это значит сбился, взял в сторону. Тело просит отдыха. Лечь, только лечь!..
Но «Купол у порога. Выходы асфальта…» Потом теряется связь событий. Путаются сон и явь. Сны яркие и очень комфортабельные – с паровым отоплением, с электричеством, с обедом в ресторане «Арагви». Они перемежаются тусклой явью, где я плетусь по рыхлому снегу, иногда при свете, иногда в темноте, иногда в полусумраке, когда ветер бросает горсти снега в глаза.
Где-то я сломал или потерял лыжи. Бреду по колено в снегу. Падаю. Потом ползу. Так мне кажется устойчивее. Слышу хриплое дыхание невпопад с моим. Оглядываюсь. Это Маринов. Он ползет за мной. Укладываю его назад в сани. С трудом встаю…
Почему-то идти стало легче. Но голова работает медленно. Не сразу замечаю легкость, не сразу задаю вопрос: почему легко? Иду под гору? Ах да, какая же гора на реке? Догадался – посмотрел назад. Маринова нет. Он свалился или выкатился нарочно. Иду назад по следам и злюсь. Жалко отдавать полкилометра. Здесь каждый шаг приходится повторять трижды. Маринов лежит в сугробе, в стороне от следа. Он отпихивает меня и о чем-то лепечет. Кажется, о том, что он пожил, а я еще молод. И о Насте. Он толкает меня и мешает втащить его в сани. Я сержусь и бью его по лицу. Но очень слабо, в меру моих сил.
Ужасно я зол на него: и за то, что он заставил меня пройти лишний километр, и еще больше за то, что он захотел избрать себе легкую долю. Умереть в нашем положении легче, чем жить. Может, я и сам рад был бы умереть. Я уже перетерпел страх смерти, так же как перетерпел голод. Но донесение должно быть доставлено:
«Купол у порога…»
Больные куриной слепотой в сумерки видят на небе светлый круг. За пределами его тьма. Когда наступает ночь, тьма заливает и этот круг. Так и у меня наступающая тьма постепенно заливает суживающийся круг жизни. Гаснет зрение, гаснут искорки сознания. В белой мгле ползут два бессильных существа, неся последние человеческие слова: «Купол у порога…»
Потом пелену прорывает поток черной, густой, как нефть, воды. В ней ледяное сало. Тонкие плавучие льдины скребут ледяные берега. Вечер. На фоне стальных облаков зубчики дальнего леса. И там, в лесу, красная точка.
Это костер. Люди. Жизнь. Пища…
Но два километра черной воды, покрытой скребущимися льдинами, вся ширь незамерзшей Югры Великой лежит между нами и жизнью. Хочу кричать. Получается хрип. Да и что толку? Никто не может переправиться через реку, пока она не замерзла. Кажется, я плачу. Обидно умирать в двух километрах от людей.
Это последнее воспоминание. Но я все равно ползу, потому что есть слова, которые не дают мне остановиться: «Купол… Асфальт…»
И мне снится такой сон: возле меня на коленях стоит женщина в полушубке и платке. Она долго всматривается мне в лицо и кричит, заливаясь слезами:
– Гриша, Гришенька, любимый, очнись! Это я – Ирина! Ты не узнал меня?..
Эта крикливая женщина целует меня, тормошит и очень мешает произнести единственные мои слова: