— Правильно! Хлеб из воздуха. О нем говорил Тимирязев. Он мечтал воссоздать в технике природный фотосинтез растений.
— Прекрасная мысль. Ее развил и наш Бертло — «власть химии безгранична»!
— За химию! — поднял бокал Анисимов.
Профессор Саломак встал и, словно обращаясь ко всем сидящим в кафе, громко прочитал:
— «Производство искусственных продуктов питания не будет зависеть ни от дождей…»
— Дождик кончился, — заметила хитренькая с виду девушка, закрывая свой подсыхавший на полу зонтик.
— «…ни от засухи…» — продолжал Саломак.
Анисимов сжал лежавшие на столе кулаки.
— «…ни от мороза. Наконец, все это не будет содержать болезнетворных микробов — первопричины эпидемий и врага человеческой жизни».
— Фи! — сказала девушка с сиреневыми волосами. Она сидела с бородатым художником в блузе и посасывала через соломинку кока-колу.
— Заводы вместо полей — это гадость, — изрек художник.
Саломак потряс в воздухе записной книжкой и, словно отвечая художнику, продолжал читать все громче:
— «Не думайте, что в этой всемирной державе могущества химии исчезнут искусство, красота, очарование человеческой жизни». — Саломак картинным жестом наполнил рвущейся вверх пеной бокалы художника и его дамы. — «Если землю перестанут использовать для выращивания продуктов сельского хозяйства, она вновь покроется…» Слышите? Вновь покроется! «…травами, лесами, цветами, превратится в обширный сад, орошаемый подземными водами, в котором люди будут жить в изобилии и испытают все радости легендарного „золотого века“! — И Саломак залпом осушил бокал.
Художник и его девушка аплодировали. К ним присоединились и другие посетители кафе на Елисейских полях.
Профессор Саломак раскланивался как на эстраде.
Шампанское все-таки ударило в голову. Два прогрессивных ученых шли по Парижу, поддерживая друг друга.
— К черту, друг мой, к черту! — рассуждал Саломак. — Надо оставаться логичным до конца. Что такое мясо? Это куски расчлененных трупов. Хозяйки большие мастера по анатомии, им бы в моргах работать! Прекрасно знают, что откуда вырезано. Клянусь, патологоанатомам стоит поучиться у них. Но трупы!.. Фи!.. Как еще дик человек! Я становлюсь убежденным вегетарианцем. Что наши предки? У них, как и у всего живого в природе, жизнь была построена на убийстве. Но я отныне никого не ем!
— Держитесь за меня, коллега, ноги у вас что-то совсем не туда идут. Не станем спорить о моральной высоте ваших взглядов. Могу лишь напомнить вам, что Гитлер был вегетарианцем. Он никого не ел, но всю свою, с позволения сказать, философию и всю свою преступную деятельность строил на убийстве миллионов. Я согласен, что мясо, вернее, содержащийся в нем белок, вырабатываемый живыми машинами — скотом, рыбами, птицами, — отнюдь не самый выгодный питательный продукт! Коэффициент полезного действия этих живых машин крайне низок. Всего десять процентов.
— Вы рассуждаете как техник. И это хорошо. Вообще все хорошо. Только не надо убивать для того, чтобы есть. Но есть надо. Клянусь мадонной, есть надо. И пить тоже желательно. Только выпили мы с вами чуточку больше, чем допускалось.
— Пустое. Я еще чувствую себя столбом, врытым в землю.
— Прелестно! Вы столб! А я? Я — котел для варки мяса. Не хочу быть котлом. Мясо отменяю. Я тоже врос в землю, как столб. И вас тоже прошу стать вегетарианцем. Иначе вы мне не друг.
— Но нас объединяет не род пищи, а стремление сделать ее искусственной. Я тоже не прочь отказаться от мяса.
— Отказаться так отказаться! Давайте никого не убивать. Мне уже жаль бактерий.
— Как? Вы против использования одноклеточных организмов? Против того, чтобы питаться кандидой?
— Против! Против! Грибки, они живые, они хорошенькие. У них тоже есть дети.
— Вы шутник, профессор. Нашу научную деятельность как раз и надо направить на использование белка кандиды или подобных ей организмов. Выход белка у них не 10 процентов, а 90!
— А если получать питательные вещества из воздуха, никого не убивая?
— Не спорю с Менделеевым, но он же указывал, что сперва людям выгоднее иметь дело с биомассой. Кстати, сколько тонн дрожжей получает Шампанья из одной тонны кандиды в сутки?
— Он увеличивал в сутки вес биомассы в тысячу раз.
— Вот видите. Теперь слушайте и не спотыкайтесь. Я подсчитал, за какое время удваивается биомасса дрожжей и обычного мяса.
— И за какое же время, коллега?
— Дрожжи — за неполный час, а скот — за полторы тысячи часов. Разница в две тысячи раз! Вот в чем выгода. И вот почему нужно отказаться от скота, а не потому только, что «я никого не ем».
— Не троньте моих идеалов. Я охотно терплю, что вы большевик. И я хочу, чтобы вы оставались моим другом. Я никого не ем — и все тут!
— А одноклеточные организмы тоже нельзя есть?
— Допустим, нельзя…
— А они нас могут есть?
— Меня? То есть как? Что я, скот, что ли?
— Нет. Я хочу спросить, отказываетесь ли вы убивать бактерии чумы и холеры?
— Зачем такие крайности? Это самозащита. Но спорим мы зря, клянусь Пастером, зря! Вот вы уедете к своим белым медведям, которые рыщут по московским улицам в поисках развесистой клюквы, а я стану скучать о вас, дорогой мой Добрыня Никитич.
И два профессора обнялись на парижской улице при свете первых вечерних фонарей.
Глава третья. ВРАГ ГОЛОДА
К шестидесятилетнему юбилею академика Николая Алексеевича Анисимова в одном из журналов был помещен очерк о нем, написанный его ближайшей сотрудницей Ниной Ивановной Окуневой.
«Видный французский ученый, член Парижской академии наук, профессор Мишель Саломак однажды сказал Николаю Алексеевичу Анисимову, что иконописцы в старину вполне могли бы писать лики святых с его предков, русских богатырей.
Думаю, что профессор Саломак не ошибался.
Дед Анисим, приходившийся Николаю Алексеевичу прадедом, тянул бечеву на волжских берегах. И когда рявкал бурлак-исполин на одном берегу, на другом отдавалось. Был он ладен с виду, кудряв, оборван, загульно пил и ошалело лез в драку по всякому поводу. С годами присмирел, а когда пошли по Волге пароходы и не нужна стала бурлацкая голытьба, подался в грузчики, да надорвался — занесся однажды в споре и взялся один тащить господский рояль в двадцать пять пудов. Сходни под ним гнулись, но он все-таки донес его до палубы, только слег после того и уже не годился в богатыри.
Сыновья, все семеро Анисимовы по отцу, бечевой уже не кормились, осели в деревне. Правда, землицы только на старшего хватило, остальные разбрелись батрачить.
Федору досталась заросшая бурьяном отцовская полоска, которую он принялся ковырять деревянной сохой. Старость деда на печку загнала, а полоску передал он сыну Алешке.
Дед Анисим давно помер, дед Федор с печи не слезал, а Алексея в германскую войну в солдаты забрили. Три дня гуляли с гармоникой и песнями. Проводили мужика, и легла полоска тяжкой ношей на бабьи да детские плечи.
Вернулся Алексей уже после революции. Принес солдатскую шинель и винтовку.
Шестилетний Коля знал, где она у отца запрятана, и мечтал хоть разок пальнут из нее. Но не до ребячьих проказ теперь стало. Отец был мужик справный и взялся налаживать запущенное за германскую войну хозяйство. И помогать ему должны были и старшие сыновья, и дочь, и Колька тоже, хоть и пятый, младшенький.
К 1919 году дело на лад пошло, да со старшим сыном Степаном отец в Красную Армию ушел. Вернулся он оттуда один и на одной ноге. Но за хозяйство взялся крепко, как «о всех четырех ногах». Благо лошаденка у них завелась. Как инвалиду гражданской войны и за сына погибшего Советская власть им выделила. Колька гарцевал без седла на коне, когда бороновал свою полоску.
Но случился в двадцатом году недород. Едва на семена собрали зерна. Отец запрятал мешки и винтовкой семейству грозил, ежели кто осмелится к ним прикоснуться.