Выбрать главу

Я возражал глядевшему на меня из зазеркалья, что нет в жизни ничего, что бы стоило истины. И человек призван не следовать страстям, но бороться с ними, а истину дано открыть лишь тому, кто жертвует собой, то есть девственнику и затворнику. Однако мой таинственный собеседник лишь тихо усмехался, будто знал нечто, мне неведомое, и я не мог побороть свою печаль. Я гнал ее прочь, горячился, наступал на зеркальное отражение, но однажды почувствовал, что в моем восхождении что-то нарушилось. Не могу точно сказать, когда это произошло. Помню только, шли дожди. Казалось, выйдет из гранитных берегов и зальет город обыкновенно вялая река. Под ногами валялись враз облетевшие листья. В блестящих лужах отражались зыбкие фонари. По полукруглому шоссе за университетом пробегали мужчины и женщины в спортивных костюмах, и их провожали презрительными взглядами надменные молодые люди, что бродили вдоль желтых заборов, скрывавших неведомую жизнь. Я любил холмистую местность над крутой излучиной Москвы-реки. Темный стадион на противоположном низком берегу и пустынное кафе на набережной под самым мостом, где грохотали и больше не останавливались поезда метро, трамплин и церковь. Вид мерцающего, гулкого города и окутанный сырым туманом университет за спиной. Мне там хорошо думалось и забывалось. Но в ту теплую осень, ступая по листьям в темном парке и поднимаясь по глинистым дорожкам от пенной воды, я вдруг ощутил неуверенность и безотчетный страх. Я перестал улавливать очень тонкие и едва осязаемые вещи, в область которых вступил; они оказались враждебными, выталкивали и пугали меня, как пугал мир, от которого я бежал, и теперь боялся оказаться невостребованным нигде. О моем страхе не догадывалась покуда ни одна душа. Я по-прежнему быстрее всех находил решение либо доказательство того, что решение невозможно, и все-таки нечто обманчивое виделось мне в удачливости, с какой покорялась чагодайскому дитяти наука и сам собой попадался из всех путей кратчайший и из всех способов легчайший. Появлялись едва заметные трещинки, я замазывал их, маскировал, но делать это с каждым разом становилось труднее. Мои ошибки легко было приписать усталости, но Евсей спрашивал меня чаще обычного, подлавливал на растерянности, забрасывал десятками заданий и требовал, чтобы я работал на износ. Он дразнил, злил, мучал, как мучает, не имея улик, но зная свою правоту, преступника с нечистой совестью и железным алиби умный следователь. Надтреснутый гортанный голос, сухой, лающий кашель назойливого ментора, сопровождавший каждую выкуренную им сигарету, преследовали меня по ночам, и мне вдруг сделалось необыкновенно тяжело, будто изменился сам воздух вокруг, отнялись ноги и я оказался в условиях, при которых прежние навыки сделались ненужными, а потребовались совершенно иные, которых у меня не было. Все это были зыбкие и неуловимые вещи, и мое угасание длилось долго. Я качался от отчаяния к надежде. Иногда казалось, все вернется уверенность в себе, сила, удача, но ночами снились страшные и бессвязные сны. Снилась машина, на которой я еду по улице и не знаю, как ею управлять, как остановить или повернуть руль, а несусь с огромной скоростью вниз на перекресток; снилась война, где я никогда не был. Потом я просыпался и среди ночи начинал снова заниматься, быстро уставал, пил кофе, курил и работал снова, но у меня ничего не получалось. Что-то разладилось в мозгах - тот, второй, человек во мне скорбно молчал, душу охватывал ужас, и все яснее вставало передо мною одно недавнее воспоминание. В последний год учебы в интернате всех мальчиков нашего класса повезли в военкомат. Мы затерялись там среди одногодков, обычных московских призывников, которых сгоняли со всего района. Испытывая сильное раздражение от бесконечных раздеваний, одеваний, взвешиваний, измерений и осмотров, от сальных шуточек помятого мужика в погонах, за нами надзиравшего, я тупо выполнял, что велели, и желал только, чтобы скорее все кончилось. Медкомиссия растянулась на целый день, нас гоняли из кабинета в кабинет, и всюду надо было ждать. Я оказался вполне здоров и годен к строевой службе, но, когда стали проверять зрение и я бегло назвал все до одной буквы на предпоследней строчке, раздраженная не меньше моего и уставшая от толпы подростков, прошедших через ее кабинет, врачиха развернула передо мной похожую на детскую книжицу с кружочками разных размеров. - Какая цифра? Никакой цифры я не видел. Она быстро перевернула страницу: -А здесь? Казалось, она надо мной смеется. - Дальтоник? - спросила медсестра, сидевшая над картой. Вероятно, на моем лице что-то отразилось, и врачиха сказала еще более раздраженно: - Не надейся, от армии это тебя не освободит! Я вышел от нее совершенно растерянный, не замечая ничего вокруг и не слыша, что говорил лысый дядька в погонах. А потом - так бывало, когда я сталкивался с очень трудными задачами и пытался их увидеть, чтобы найти решение,- так и теперь: лежавшая между мной и всем миром мучительная грань обнаружилась, прояснилась и встала перед ущербными очами. Я понял в ту минуту, почему поставила меня в угол Золюшко и почему красные революционные флаги на детском рисунке оказались зелеными. Я понял, почему всегда хуже других собирал в лесу бруснику и находил грибы, почему иногда брал красную ручку и учителя сердились на сделанные ею упражнения по русскому языку или неверно раскрашенную географическую карту. Я был действительно физически непохож на большинство людей. Тогда я об этом забыл, уверенный, что дальтонизм никак не повлияет на мою жизнь. Но теперь, в отчаянные университетские ночи, когда я сидел и мучился над нерешенными задачами, все отчетливее рисовалась передо мной дразнящая книжка с кружочками, прихотливо образовывавшими красные и зеленые, желтые и синие цифры и геометрические фигуры, но лучший математик Московского университета назвать их не мог. Я бродил по пустынному темному зданию, поднимался на верхние этажи, дожидаясь, когда рассосется ночная мгла. Ранним утром выходил в парк и шел к реке. Просил помощи у громадного города, его дорог и камней, у деревьев и домов, куполов церквей и черных птиц. Но город жил своей жизнью, и дела ему не было до душевных и умственных расстройств одного из его маленьких обитателей, которому не хватило природного дара, и чей тонкий голосок сломался так же естественно и легко, как ломается звонкий голос мальчика-подростка в переходном возрасте. А может быть, и не в этом было дело? Может, погубили меня не недостаточная природная способность, а, скажем, слабый характер или неуверенность в себе, так что минутную усталость, обыкновенный кризис, который в душе каждого человека случается, и, чем он талантливее, тем кризис глубже, я принял за окончательный приговор? Может быть, просто слишком рано сдался и опустил руки и, вместо того чтобы поддержать и ободрить, дать утешение и совет, меня подтолкнул в пропасть злой и безжалостный горбун? Он встретил меня с неизменным стаканом водки и согнал с колен круглую бабищу, в два раза превосходившую его по объему. У меня перехватило дыхание, будто это не он, а я страдал от астмы. Худое лицо, надменное и презрительное, клочья тронутой сединой курчавой бороды, узкий кривой нос, начинающийся от высокого лба, чернильные глаза, смотревшие равнодушно и отчужденно, а за этой отчужденностью странное удовлетворение, точно он давно меня поджидал. - Что вы со мной сделали? - вымолвил я наконец. - Текел. - Что? Евсей Наумович усмехнулся бескровными губами, подошел к полке и снял странную книжку маленького формата в гибкой обложке. Я испугался, что она тоже состоит из тех разноцветных символов, которыми обозначен ответ на не решенные мною задачи, но когда раскрыл, то увидел множество тоненьких-претоненьких страниц шелестящей папиросной бумаги, заполненных убористыми строками. - Вот тебе подарок,- сказал Горбунок неожиданно высоким и чистым голосом,- открой заложенную страницу,- он не выдержал и закашлялся, и прочти вслух. "Ты взвешен на весах и найден очень легким".

V После этого у меня началась бессонница. Я ложился спать в обычное время, но в третьем или четвертом часу просыпался и не мог уснуть до утра. Я привык к бессоннице как к болезни и не пытался более ее обмануть, зная, что она меня все равно не отпустит. Я жил в ту пору в маленькой, похожей на опрокинутый набок гроб келье. По преданию, комнаты в общежитии Главного здания были в два раза больше и рассчитаны на одного человека, но, когда верховному строителю высотки принесли проект на утверждение, он посчитал, что этого будет слишком много, и велел разделить нормальные помещения пополам, отчего они сделались уродливыми. Раньше это было не важно, но теперь меня стали мучить и запах, и теснота, и узость моего жилища, раздражать тараканы, которых я прежде не замечал, и даже сосед по блоку - щуплый, словно двенадцатилетний ребенок, вьетнамец. Звали его Хунгом. Был ли он недостаточно способен от природы или всему мешало плохое знание русского языка, но учиться ему было трудно. Брезгливые университетские преподаватели ставили заикающемуся азиату плохие оценки, строгое посольство было готово отправить за неуспеваемость на родину, где была у него большая, жившая в нужде и постоянной работе семья. Студенты смеялись за его спиной, буфетчицы и продавщицы в магазинах хамили в глаза. Однако он не унывал, вымаливал тройки, канючил, брал экзаменаторов измором, дарил им подарки и так добивался своего. Он даже ухитрился завести русскую подружку, хорошую, стеснительную девочку с факультета почвоведения, которая была уверена, что когда идет по коридору в его комнату, то ее видит весь университет и все знают, зачем и к кому она ходит, хотя я подозревал, что Хунгу куда важнее были практические уроки мудреного славянского языка в постели, нежели сама постель. Несколько раз вьетнамец пытался со мной сблизиться и предлагал по дешевке джинсы, билеты в театр и редкие книги, но я от всего уклонялся. Моя неуступчивость приводила его в замешательство. Бог знает, зачем ему так важно было иметь со мной хорошие отношения, однако он никогда не упускал меня из виду и дожидался своего часа. И вот однажды, когда я сидел и листал подаренную Горбунком бельгийскую Библию, псалмы царя Давида и Соломоновы притчи, подробное описание Ноева ковчега и ковчега завета, перечисление имен в коленах израильских царей, останавливаясь на страданиях праведников и наказаниях грешников, поражаясь страшной жестокости человеческой истории, суровости и мстительности ветхозаветного Бога, так похожего на моего Евсея Наумовича, и мне казалось, что все грозные пророчества этой книги направлены против читающего, Хунг прервал мои катехизические штудии, постучавшись в дверь и пригласив на вечеринку. Только вьетнамцы могли вдесятером набиться в комнатушку, где одному тесно, а потом еще устроить в ней танцы. В углу сидела почвовед Люся с глупеньким треугольным лицом и светлыми кудряшками. Маленький, изрезанный за долгие годы университетской жизни и сменивший множество хозяев стол был уставлен всяческой снедью. Пахло рисом и острыми приправами. Стояла невзрачная вьетнамская водка, в которой плавали коренья экзотического растения, а вся комната звенела от азиатской птичьей речи. Здесь, среди совершенно чужих людей, впервые в жизни не совладал я с собой, и юной пионеркой понеслась в рай душа. Комната поплыла перед больными глазами чагодайского несчастливца, увеличиваясь в размерах и расползаясь по углам. Я пытался собрать ее, как разбежавшихся из шкатулки сказочных бычков, вьетнамцы превращались в фантастических существ, и мне чудилось, я понимаю их интонирующий вниз-вверх язык. На этом языке я стал спрашивать одного из них, зачем они бросили свою щедрую землю, что делают в этом городе, где невозможно купить бананы и манго, а вечную зелень с деревьев уносит ветром и на полгода засыпает грязным снегом. Хунг подливал в мой стакан, стучал по плечу и радостно кричал: "Ленсо, ленсо!" За спиной, на полу и на потолке хихикали свистящим смехом вьетнам-ки, погас свет, включили музыку, и начались медленные танцы, объятия, поцелуи, сопение. Но чем больше я становился пьян, тем пронзительнее делалась обида на мир, и отчаяние, перемешанное со сладкой жалостью к себе, стояло во мне по самое горло. Наскучив глядеть на глуповатую Люсю, сидевшую посреди веселия со сдвинутыми коленками, так похожую на ученицу чагодайской средней школы, и на копошившихся в углах азиатов, я встал у окна и долго смотрел в покрытое изморозью стекло туда, где за рекой мерцал огнями холодный город, отнявший у меня детство, право на тихую и бессобытийную жизнь, использовавший и за ненадобностью отбросивший. Вылезла из угла и пригласила меня танцевать белозубая плотная вьетнамочка со смуглым круглым лицом, от которой пахло чужим, дурманящим, как в мастерской моего надменного учителя. Она крепко прижималась ко мне, касался худой шеи острый язычок, но разбуженная обида была сильнее тела. Она застилала ее лицо и прикосновения, я оттолкнул наседавшую девочку, и она нежно меня оставила. Добрый Хунг отвел напившегося соседа в сторонку и стал убеждать, что всякое дело "мозно поплавитя, суду ести нузние луди". Он говорил и говорил, все хуже справляясь со звуками русской речи, но во мне точно срабатывал внутренний переводчик, и я понимал, что он хочет выразить своим лепетом. Что только по молодости, по незнанию жизни и той среды, в которую попал, я так трагично ко всему относился. Ничего особенного-то ведь не случилось. Нужно просто уйти от одного научного руководителя к другому, перевестись из семинара в семинар, и никто не воспримет это как поражение - мало ли людей уходят от Горбунка, а потом все равно поступают в аспирантуру и пишут диссертации, преподают на факультете и работают в научных институтах. Я был не первым и не последним, скорее наоборот: мне был дан шанс примкнуть к ордену отвергнутых им, ибо ничто так не скрепляет людей, как общее оскорбление. - Ты нузно зенсина, Никита. Твой не понравился Ли? Надо позвать другая.