Я помню, с каким вдохновением отец начал работать над переводом. Подстрочник ему подготовил мой учитель немецкого языка Ноенкирхен, чудесный старик, влюбленный в язык Гете и Шиллера. Он был прикован к постели тяжелой болезнью, и я после его увлекательных уроков брала листки перевода и с сознанием важности выполняемой миссии передавала их отцу. По словам Куприна, это была его «последняя усидчивая, кропотливая и ответственная работа в России».
Отец, который редко читал свои произведения вслух, любил читать «Дон-Карлоса» и советовался с окружающими. Я помню, что мне обещали роль инфанты, состоящую из трех реплик.
В прессе появилась информация, что «Дон-Карлоса» Шиллера Куприн переводит в стихах для Шаляпина в роли Филиппа. Спектакль, вероятно, состоится в будущем сезоне, так как Федор Иванович хочет основательно изучить роль.
Эта заметка и посвящение позволяют думать, что отец начал этот перевод по инициативе Шаляпина, а также и по одобрению Горького, мечтавшего о народном театре.
Алексей Максимович, по собственным словам Куприна, одобрил перевод, но сделал несколько дельных замечаний. Отец забрал рукопись в Гатчину для поправок.
В феврале 1919 года «Дон-Карлос» был поставлен в Ленинграде в Большом драматическом театре, но не в переводе Куприна. Очевидно, отец не смог вовремя подготовить перевод.
Он вложил столько энергии и сил в этот необычный для него труд, что питал к нему особую нежность. Ему очень хотелось, чтобы «Дон-Карлос» был хотя бы напечатан.
Куприн пишет Миролюбову, известному издателю прогрессивных дореволюционных журналов:
«Думаете ли Вы по-прежнему выпустить Альманах. Если да, — то я немедленно пошлю III акт „Д<она> Карлоса“. В нем — ровнехонько лист, и он самый яркий в драме. Кроме того, дать акт ценнее, чем куски. Не правда ли?
Ваш Куприн».
В начале мая 1919 года Гатчина была объявлена на осадном положении. Белогвардейские части, прорвав фронт, начали наступление вдоль железной дороги Нарва — Гатчина. До Гатчины оставалось около двадцати километров.
О своем нравственном и физическом состоянии в то время Куприн пишет:
«К середине 19-го года мы все, обыватели, незаметно впадали в тихое равнодушие, в усталую сонливость. Умирали не от голода, а от постоянного недоедания. Смотришь, бывало, в трамвае примостился в уголку утлый преждевременный старичок и тихо заснул с покорной улыбкой на иссохших губах. Станция. Время выходить. Подходит к нему кондукторша, а он мертв. Так мы и засыпали на полпути у стен домов, на скамеечках в скверах.
Как я проклинал тогда этот корнеплод, этот чертов клубень — картофель. Бывало, нароешь его целое ведро и отнесешь для просушки на чердак. А потом сидишь на крыльце, ловишь разинутым ртом воздух, как рыба на берегу, глаза косят, и все идет кругом от скверного головокружения, а под подбородком надувается огромная гуля: нервы никуда не годятся…
Днем гатчинские улицы бывали совершенно пусты».
Но, несмотря на тяжелый быт и свою обиду, мой отец ни минуты не думал об отъезде за границу. Он подтверждает это позднее:
«…Доходили до нас слухи о возможности бежать из России различными путями. Были и счастливые примеры, и соблазны. Хватило бы и денег. Но сам не понимаю что: обостренная ли любовь и жалость к родине, наша ли общая ненависть к массовой толкотне и страх перед нею или усталость, или темная вера в фатум — сделали нас послушными течению случайностей; мы решили не делать попыток к бегству.
Кроме того, мы, голодные, босые, голые, сердечно жалели эмигрантов. „Безумцы, — думали мы, — на кой прах нужны вы в теперешнее время за границей, не имея ни малейшей духовной опоры в своей родине? Куда вас, дурачков, занесли страх и мнительность?“
И никогда им не завидовали. Представляли их себе вроде гордых нищих, запоздало плачущих по ночам о далеком, милом, невозвратном отчем доме и грызущих пальцы».
В октябре 1919 года армия генерала Юденича перешла в наступление на Нарвском направлении и рвалась к Петрограду.
Поползли всевозможные тревожные слухи.
Вот что писал сам Куприн о своем последнем дне в Советской России:
«Встал я, по обыкновению, часов около семи, на рассвете, обещавшем погожий солнечный день, и, пока домашние спали, потихоньку налаживал самовар.
Этому мирному искусству — не в похвалу будь мне сказано — я обучился всего год назад, однако скоро постиг, что в нем есть своя тихая, уютная прелесть.