Особенно показателен французский перевод 1905 года. Обложка была оформлена в подражание обложке книги Бильзе, и название поставили такое: «Une petite garnison Russe (Le Duel)» — «Из жизни маленького русского гарнизона (Поединок)». А под фамилией Куприна значилось: «Ancien Officier de l'Armée Russe» (бывший офицер русской армии). То есть читателю давали понять, что повесть не плод вымысла, автор знает, что пишет. Заметим, что с сентября 1905 года представителем и защитником авторских прав Куприна (и других писателей-«знаньевцев») в Европе стало социал-демократическое издательство «Демос», созданное по инициативе ЦК РСДРП. Сначала оно работало в Женеве, а с декабря 1905 года было перемещено в Берлин.
Итак, скандал состоялся. Конечно, громко возмущались военные издания: солидная газета «Русский инвалид», которую Куприн читал еще с кадетских лет, «Военный голос», «Разведчик». Своего рода итог этим публикациям с присоединением собственного негодующего голоса подведет Александр Иванович Дрозд-Бонячевский в работе «“Поединок” с точки зрения строевого офицера» (1910). Автор аргументированно доказывал, что Ромашов — alter ego Куприна — на самом деле простой неудачник и слабак: «Нашему солдату далеко не по душе эти тряпичные, нестроевые Ромашовы, которые только и способны, что изгадить смотр!»[152] Назанский же, еще одно alter ego, вообще человек конченый, «алкоголик и эсер по убеждениям»[153]. Дрозд-Бонячевский счел все его монологи чистой агитацией: «...самая решительная и страстная агитация против армии ведется через посредство Назанского <...> Ну разве это не та же пропаганда, которая разбрасывается повсюду всеми этими “новыми, гордыми и смелыми людьми”? Но пропаганда, облаченная в художественную форму, — не анонимная, а подписанная крупным литературным именем!»[154] В 1909 году Дрозд-Бонячевский станет комендантом Гатчины, а Куприн в 1911-м купит там дом. Их противостояние продолжится.
Сбылась мечта нашего героя: он, приютский мальчишка с тяжелыми комплексами, не поступивший в академию и неудавшийся офицер, стал знаменитостью. Причем не как «зять Давыдовых», а сам! Его осаждали корреспонденты и узнавали на улице. Он всем доказал, что у него было иное, высокое предназначение, и теперь уже не собирался считаться ни с кем и ни с чем. «Слава и деньги дали ему одно, — утверждал Бунин, — уже полную свободу делать в своей жизни то, чего моя нога хочет, жечь с двух концов свою свечу, посылать к черту все и вся»[155].
Однако слава вышла геростратова. На долгие годы Куприн обрек себя на унизительные сцены. Одна из них запомнилась Людмиле Сергеевне Елпатьевской, Лёде: в конце 1906 года на каком-то званом ужине на Куприна обрушился офицер, только что вернувшийся с Дальнего Востока. Еле разняли[156]. Другую сцену, случившуюся в 1910 году в Одессе, вспоминал борец Иван Заикин, близкий друг Куприна. Он и Александр Иванович пировали с шумной компанией в ресторане одесского отеля, и там же наверху, в ложах, проходил банкет какого-то полка. Офицеры, увидев Заикина, во главе с генералом подошли к барьеру ложи с бокалами в руках:
«Генерал сказал:
— Пью за здоровье борца и авиатора Ивана Михайловича Заикина!
— Благодарю вас, разрешите, ваше превосходительство, познакомить вас с моим наилучшим другом Александром Ивановичем Куприным.
Генерал шевельнул усом, как таракан, и молчит. Я второй раз:
— Благодарю, ваше превосходительство, разрешите представить моего наилучшего друга.
Куприн встал. Генерал будто не слышит и не видит. Я третий раз говорю:
— Ваше превосходительство, познакомьтесь.
— А, это тот самый Куприн, который написал “Поединок”. Я не считаю возможным подать ему руку»[157].
Далее было еще унизительнее: свита Куприна начала стыдить генерала, а тот просто развернулся и ушел. Куприн якобы сказал: «Вот такими я их и вывел в повести “Поединок”»[158]. То есть — обиделся!..
Разумеется, Александр Иванович с замиранием сердца ждал отзыва Льва Толстого. Не знаем, дождался ли. По воспоминаниям, Толстому читали «Поединок», он слушал очень внимательно, хвалил хорошее знание армейской жизни и образ Шульговича. Однако отмахнулся от сцены братания Ромашова с Хлебниковым; счел ее фальшивой. О монологах Назанского сказал: «Жалкое это рассуждение Назанского. Это — Ницше»[159]. «Что за мерзость речь Назанского», — написал он дочери Марии 15 октября 1905 года. — Я не читаю этих гадостей, сделал исключение и не рад»[160].
152
156
160