Выбрать главу

И. П. Бардин был, например, в то время убежден, что не дело инженера заниматься политикой. «Прежде всего я был инженером, специалистов, занятым работой, которой я всецело посвятил себя. Я любил домны, любил работу, любил свою специальность. Назревали огромные социальные явления, но все это проходило мимо меня, как нечто далекое, меня не касавшееся. Я воспринимал реальный мир сквозь призму своего инженерского бытия. Работали домны без перебоя — хорошо, мир прекрасен!

Заминка на Домнах — и все окружающее рисовалось мрачными красками».

Конечно, невозможность осуществить технические замыслы, которыми увлекалась вся куракинская школа, вызывала неудовлетворенность. «Меня часто охватывало тоскливое сомнение, — продолжает Бардин в своих воспоминаниях. — Я был молод и полон неуемной силы. Она требовала выхода, простора. Работа часто казалась мне будничной, невыносимо скучной. Как и Курако, мне тоже было тесно. Масштабы становились для меня все более и более узкими. Переделка печей, незначительные перестройки — вот и все. Скука! Хотелось чего-то большего».

Однако из ощущения неудовлетворенности в кругу близких к Курако людей не делали политических выводов. Политически мыслящих людей в юзовской группе учеников Курако почти не было. И все же в интимной обстановке Курако заговаривал иногда о революции.

Однажды Курако, англичанин Флод и инженер Казарновский поехали за город. Они захватили охотничьи ружья. Курако замечательно стрелял. Подброшенную спичечную коробку он простреливал на лету. Он заставил стрелять и Казарновского, не державшего никогда ружья в руках.

— Вам нужно, — говорил Курако, — непременно научиться стрелять. Нам еще придется делать революцию.

Еще в годы ссылки перед Курако не раз вставал вопрос: продолжать революционную борьбу в качестве подпольщика или вернуться к домнам. Нет сомнения, что в ссылке он соприкасался с профессиональными революционерами, по пути которых мог пойти. Он выбрал другое. Страсть доменщика оказалась сильнее.

Однако эта же страстная любовь к доменному делу, мечта о совершенной доменной печи, об огромных механизированных заводах вновь толкала его к революций. Курако много раз убеждался, что при капитализме ему не удастся осуществить своих замыслов.

Нередко он с ненавистью восклицал:

— Эту проклятую стену мне, по-видимому, никогда не прошибить! Сколько бы я ни дрался с хозяевами за механизацию, из этого ничего не выйдет: они властелины, а я только порчу себе кровь. С каким наслаждением я задушил бы собственными руками этих толстосумов!

Казалось бы, убедившись в невозможности осуществить свою мечту в старой России, Курако должен был посвятить всего себя делу революции. Но нет! Уйти от доменных печей он не мог.

Могучая страсть доменщика, составлявшая его силу, приводила одновременно к некоторой слабости в области мировоззрения, к известного рода слепоте в социальных вопросах.

О мировоззрении Курако, о его философии в юзовский период можно найти некоторые следы в воспоминаниях М. В. Луговцова: «Курако приходил иногда к нам домой, и мы вели длиннейшие разговоры на отвлеченные темы. Он любил философствовать, склонен был к этому и я. Нужно сказать, что в то время у российской интеллигенции было довольно смутное представление о роли работников промышленности. Исключение составляли редкие люди, вроде Менделеева. Если бы в то время я увидал в газете наименование завода или рудника, то это было бы что-то из ряда вон выходящее. О чем угодно можно было читать в газетах и в литературе, но только не о промышленности. А раз так, то создавалось впечатление, что люди мы второстепенные, малозначащие, занимающиеся каким-то неважным для общества делом. А для Курако промышленность была основой основ, он говорил, что забойщик или горновой — это творцы культуры. Для него было ясно, что доменщик, хотя пребывает в неизвестности, хотя газеты о нем не пишут и литература его не трогает, — большой герой, и во всяком случае одно из главных колес, во всей машине. Я и раньше приходил к этим мыслям, но Курако был первый человек, мысли которого обо всем этом совпали с моими. Конечно, он формулировал это гораздо ярче, убедительнее, чем я. Для нас казалось несомненным, что мы, люди, делающие чугун, — это пуп земли. В разговорах с Курако я стал глубже понимать, что такое ценность труда, первичная, самодовлеющая ценность. Под влиянием Курако я научился смотреть на свое дело, как на большое служение людям, народу, культуре. Такая примерно, философия складывалась в наших разговорах».

Это крайне интересное свидетельство. Его нельзя взять целиком на веру. Быть может, М. В. Луговцов невольно приписывает Курако, как это иной раз случается, некоторые собственные взгляды. Но нет оснований сомневаться, что в какой-то степени здесь отражены истинные высказывания Курако.

Однако философия, воспевавшая первичную, самодовлеющую ценность труда, учившая в самом труде находить удовлетворение, хотя и соответствовала творческому, страстному отношению Курако к своему делу, все же в условиях капиталистического строя находилась в явном противоречии с его революционными взглядами. В этой философии заложен элемент примирения с существующим порядком. Представлять занятие доменным делом при капитализме служением народу — значило встать на путь отхода от революции. Курако искренно и последовательно ненавидел российский капитализм, но цеплялся за малейшую надежду построить доменные печи, жившие в его воображении и в его чертежах. И, хотя действительность много раз жестоко разочаровывала его, он вновь и вновь поддавался миражу...

МЕЧТЫ И ДЕЙСТВИТЕЛЬНОСТЬ

Енакиево. Сюда жизнь закинула Михаила Курако. Перед ним открывается знакомый пейзаж призаводских поселков. Ряды почерневших домишек, два трактира, в центре костел и высящийся среди груды лачуг, как замок феодала, директорский дом. Сделанный из красноватого гранита, этот дом заносчиво выделялся своими башенками, ажурными террасами.

В довольно скверном душевном состоянии входил в этот поселковый замок Михаил Курако, опасливо поглядывая на измазанные грязью сапоги, так плохо сочетавшиеся с пушистыми коврами, бронзовыми бра, со всем шикарным убранством директорского дома.

Его встретил грузный, толстый мужчина с багровокрасным лицом — тип грубого фламандца. Едва заметные шрамы на его лбу и щеках хранили печать бурных событий, разыгравшихся здесь восемь лет назад. Гул домен сменила тогда зловещая тишина. Рабочие садились в вагоны уходившего в Горловку поезда. Они везли с собой пики, наскоро изготовленные из запасов заводского железа. Скоро, однако, они вернулись с десятками павших от казачьих пуль товарищей. После торжественных похорон, превратившихся в политическую демонстрацию, начались аресты. Затем директор, бельгиец Потье, объявил локаут. Все рабочие завода могли считать себя свободными от службы. Ответом на локаут было вооруженное покушение на Потье. В фаэтон, на котором он подъезжал к своему дому, бросили бомбу. Осколки ее оставили на лице Потье неизгладимый след.

С этим человеком и встретился Курако в роскошно обставленном кабинете. Разговор велся по-французски. За долгие годы пребывания в России бельгиец Потье не потрудился даже изучить язык народа, в стране которого он создавал свое благополучие.

Енакиевская доменная печь № 3 до реконструкции.

— Я готов у вас остаться, мосье Потье, но от своих условий не отступлю.

Условия Курако, поступавшего на Енакиевский завод, были обычными: переделка всех печей, полная самостоятельность в приеме и увольнении работников. О перестройках и технических новшествах на заводе Курако говорил без особенного внутреннего подъема. Перестройка печей — это уже пройденный для него этап. Он пытался заикнуться перед Потье о полной реконструкции завода, рассказал о своем проекте, потерпевшем фиаско в Юзовке. Потье не отклонил проекта, но и не счел возможным зафиксировать его в контракте.