Собравшиеся рабочие слышали, как Курако что-то закричал по-французски. Это на секунду отрезвило Модеста; он повернулся к каталю, подмигнул и запустил руку в тележку. Оттуда раздался женский крик. Схватив француза за шиворот, Курако рванул его и ударил наотмашь в лицо. Модест стоял ошеломленный. Невысокий, худощавый юноша в одежде каталя лупил сына начальника цеха по щекам, громко крича по-французски и тут же переводя для окружающих:
— Не кушал русского кулака? Вот тебе! Жалуйся теперь своему отцу!
Модест побежал. Курако крикнул ему вслед:
— Помни Курако!
В этот вечер он стал героем катальни.
На следующее утро на рудный двор пришел директор завода Горяйнов. Еще совсем молодой, тридцати лет, но начавший уже слегка тучнеть, он ходил в меховой шубе нараспашку, в форменной инженерской фуражке. С лица его г:е сходила благодушная, рассеянная улыбка. Десятник указал ему на Курако. Подойдя, Горяйнов спросил:
— Это ты дал Модесту?
Курако вскинул голову. Под слоем пыли было заметно, как покраснели его щеки. Он вызывающе ответил:
— И еще раз повторю, если сунется сюда!
Горяинов смерил его взглядом и неожиданно улыбнулся. Присев на грязную «козу», окруженный каталями, он с искренним любопытством принялся выспрашивать, смакуя подробности. Он сам был, по-видимому, доволен, что нашелся смельчак, поколотивший Модеста.
— А французский язык откуда знаешь?
Но Курако угрюмо молчал. Он отказывался отвечать на вопросы, касавшиеся его прошлого.
Козелье — так называлось имение в Могилевской губернии, в лесной белорусской глуши, где родился
Михаил Курако. На холме, возвышаясь над окрестными деревнями, стоял почерневший от времени, но еще крепкий барский дом. В нем обитал отставной генерал Арцымович.
Его уволили в отставку после того, как, вспылив, он публично назвал дураком своего начальника, приближенного к государю вельможу. Опираясь на костыль, он ходил в генеральской фуражке и длинном военном кителе без погон. Костылем он бил провинившихся слуг, вереща на месте скорый суд.
В генеральской библиотеке имелось собрание книг на русском и французском языках, быть может, единственное на сотни верст вокруг. Арцымович ежедневно проводил в библиотеке много часов; иногда видели у окна его старчески высохшее, темное лицо с тусклым, устремленным недвижно вдаль взором.
С соседями старик был высокомерен, никуда не ездил и принимал лишь ему угодных людей.
Наёзжали к нему купцы: он продавал им лес «под вершок» — деревья от четырех до пяти вершков в диаметре. Уплатив 10—15 тысяч рублей, покупатель имел право вырубить стволы оговоренной породы и надлежащего размера.
Старик каждый год получал изрядные деньги и сохранял в целости свое богатство тысячу десятин «черного леса»: дуба, клена, ольхи, березы. Как-то приехал новый покупатель леса, отставной полковник Курако, ветеран Севастопольской кампании. Это был еще невиданный в белорусских поместьях тип нарождавшегося в России дельца. Дворянин и военный он стал представителем железнодорожной компании, проводившей Харьковско-Азовскую железную дорогу, и совершал крупные закупки шпального леса. Неторопливый, благообразный, с аккуратно подстриженными седеющими бакенбардами, с крестиком ордена св. Владимира, он предложил Арцымовичу простую и выгодную коммерческую комбинацию.
Жесткому, замкнутому старику, надменному в обращении с соседями-помещиками, понравился этот пришелец из иного мира, принесший с собой веяние новой эпохи, зачинавшейся где-то далеко от усадьбы. В отступление от нерушимых правил, Арцымович оставил полковника ночевать, предложил погостить, показал имение, познакомил с Генусей — своей единственной дочерью. Через несколько дней отставной генерал напрямик предложил ему жениться на Генусе. Полковник согласился. Когда Арцымович объявил свою волю дочери, у нее задрожали губы, но, робкая и забитая, она подавила рвущиеся слезы и покорно склонила голову.
Через месяц сыграли свадьбу. От этого брака в 1872 году родился смуглый черноглазый мальчик — Михаил Курако.
Воспитанием Михася решил заняться сам Арцымович. Перечить его воле никто не мог. В своеобразной воспитательной системе отставной генерал сочетал спартанский дух с николаевской солдатской муштрой. Все, что, по мнению деспотического старика, могло изнежить тело ребенка или оставить в душе его сентиментальный след, было безоговорочно устранено. Сначала к Михасю взяли кормилицу, здоровую крестьянку, вывезенную из какой-то далекой деревушки. Ее сменил дядька, отслуживший службу николаевский солдат. Дядьку дополнил француз-гувернер. Старик деятельно следил за тем, чтобы в ребенке появлялись отвага, бесстрашие — качества, необходимые военному человеку, каким уже видел дед своего внука.
Михасю не запрещалось лазать по крышам, разорять птичьи гнезда, драться с деревенскими ребятами. Наоборот, дед сам поощрял драки. Он любил натравлять
Михася на ровесников. Подозвав ребятишек, он выбирал из них подходящего, обязательно выше Михася и на вид сильнее, и приказывал им бороться. Ребята начинали вяло. Старик подходил и, взяв за руку противника Михася, с силой ударял этой рукой внука в ухо или по носу. Черноглазый мальчик, сразу покраснев, яростно бросался на неповинного обидчика. Тот, в свою очередь, разъярялся от ударов; дед отходил и, опираясь на костыль, возбужденно поблескивал глазами, подбадривая сражающихся криками.
Деревенские ребята смело били барчука — за это им никогда не попадало от старого барина. Но перед Михасем нелегко было, устоять. Не закрывая лица, он бесстрашно бросался под удары и лупил изо всех сил, часто сбивая более сильного безудержной стремительностью натиска.
По вечерам дед рассказывал Михасю о величайших войнах мировой истории, восторженно прочитывал вслух отрывки из «Илиады». Михась жадно впитывал речь деда. Ему слышались отзвуки сражений, топот коней, выстрелы, шелест знамен.
В дни рождения Михася и на именины в усадьбу съезжались приглашенные помещики с детьми. Дед презирал соседей, но хотел, чтобы и в этом обществе Михась был первым. Городской портной шил Михасю парадные костюмы, гувернер учил его танцам, игре на фортепиано и фигурному катанию на льду. Мальчик умел вальсировать не хуже других, но не любил танцовать.
Часто Михась выезжал с матерью в гости к соседним помещикам. Только здесь, в плетеном возке, быстро несущемся среди пустынных лесов и полей, далеко от человеческих глаз и особенно от сурового отцовского взгляда, Генуся давала волю материнской любви. Она прижимала к груди головку сына и гладила его мягкие волосы, роняя слезы. Кучер, молодой парень, по прозванию Маринок, шумно вздыхал и придерживал лошадей, чтобы мать и сын подольше могли остаться вдвоем.
Постепенно Михась проникал в тайну несчастья матери, хотя в свои годы не мог понять ее трагедии, даже если б все узнал. Он видел, как за обеденным столом, где собирались все члены семьи, мать съеживалась, когда входил, стуча костылем, дед. Он замечал, что старик почти никогда не разговаривал с ней, а если и обращался, то только с грубым замечанием, от которого мать вздрагивала и бледнела. И часто, тайком от деда, мальчик убегал в комнаты матери и проводил с ней долгие часы, болтая обо всем, что взбредало ему на ум. Иногда мать тихо пела сыну печальные русские песни. Михась клал голову к ней на колени и мог слушать без конца. В один из таких вечеров в полутемную комнату неслышно вошел дед.
— Марш отсюда! — крикнул старик срывающимся голосом.
Михась не двинулся. Дед стучал костылем и бросал в лицо дочери оскорбительные слова. Вцепившись пальцами в курточку Михася, парализованная страхом, она смотрела на отца расширившимися, дикими глазами. Старик приближался. Тяжело дыша, замахнулся костылем.
— Не смей! — взвизгнул Михась. Оторвавшись от матери, он выхватил из рук деда костыль и, согнувшись, поднял кулаки, готовый в драку. Дед зашатался, на губах проступила пена.
— Меня? Меня?! — прохрипел он и упал на пол в конвульсиях.