Он вернулся на завод, но директорские обязанности почти совсем перестали его привлекать. Роль «швейцара Донецкого бассейна» оказалась куда выгодней. Он охотно принимал посредничество и для французских банков, искавших путей в обетованную Россию, и для русских владельцев недр, соблазненных возможностью превратить недвижимость в акции. Горяйнов входил в правления многих акционерных обществ, и его состояние незаметно подползало к миллиону.
Услужливый делец не прилагал для этого никаких видимых усилий. Напротив, иногда забывал поручения, не выполнял обещаний и потом с благодушной виноватой улыбкой выслушивал упреки. Деловые бумаги он засовывал в карманы и нередко терял.
Бывали случаи, когда, получив из Парижа письмо и на ходу прочитав, он на следующий день никак не мог припомнить содержания и не находил самой бумаги. В таких случаях он обращался к помощнику:
— Помогите, голубчик, вспомнить... Что, по-вашему, они могли написать? Помню только, что-то очень важное...
— Посмотрите в ваших «шахтах», Алексей Михайлович...
«Шахтами» назывались карманы Горяйнова. Он выгружал их содержимое на стол, но обычно письма не обнаруживалось. Помощник высказывал всевозможные предположения.
— Не то, не то... — морщился Горяйнов. Догадки скоро его утомляли, и он беспечно говорил: — Ладно, получим нахлобучку, тогда узнаем.
Свидетелем развязки подобного случая стал Курако.
На завод приехал директор парижского «Сосьете Женераль», д’Оризон. Невысокий, полный, в цилиндре, с рыжей бородкой клинышком, он шел по рудному двору рядом с Горяйновым в сопровождении нескольких служащих, окидывая острым взглядом запасы руды. Его упитанное, холеное лицо было шафраново-желтым, как у страдающих разлитием желчи.
Процессия приближалась к насыпи, где Курако нагружал свою «козу». Он уже около года работал на катальне, и тело его окрепло, приспособившись к повторенным многократно движениям. К этому времени он убедился, что даже в лошадиной работе каталя есть своя радость. Впервые он ее испытал, когда лопата заиграла в руках, когда каждый бросок стал неожиданно метким и точным. Это была радость, свойственная всякому человеку труда, — радость своей ловкости, своему умению, победа над мертвой материей, ставшей послушной рукам. Курако хотелось быть самым ловким, самым искусным на катальне. Его «коза» всегда была очищена и смазана; он с каким-то щегольством прокатывал ее через выбоины, в которых часто застревали другие. Даже одежда каталя — рваная, насквозь пропитанная тяжелой красной пылью — сидела на нем, словно пригнанная. Худой и гибкий, он туго стягивал ремнем свою тонкую талию, завязывал рукава бечевкой туго обматывал портянками брезентовые штанины. Летом он работал полуголый.
И в этот день, под жарким солнцем, обнаженный, до пояса, он наваливал свою тележку ритмичными сильными бросками. Из-под лопаты поднималась густая темнокрасная пыль, оседая на мокром теле. Струйки пота оставляли за собой светлые дорожки, тотчас вновь покрывавшиеся рыжим налетом. Худощавое потное тело блестело на солнце; слой мокрой пыли делал особенно рельефными выпуклые сплетения мышц, перебегающие под кожей.
Француз в цилиндре, с нездоровым, желтоватым лицом. взглянул на него и остановился. Вслед за ним задержалась и его свита; все смотрели на Курако.
— Красиво работает эта обезьяна! — сказал по-французски д’Орйзон. ни к кому не обращаясь.
Курако швырнул лопату в тележку, выпрямился, скрестил руки на груди и усмехнулся. Что-то вызывающее было в его позе и усмешке, — нескрываемое превосходство здорового, молодого рабочего над оплывшим барином. Неприятно покоробленный, д’Оризон отвернулся и заговорил о делах. Назвав один из криворожских рудников, он спросил, оттуда ли эта руда. Горяйнов размашисто стукнул себя по лбу и, взглянув на помощника, быстро проговорил по-русски:
— Чорт возьми! Ну, будет неприятность.
С обезоруживающей откровенностью он признался д’Оризону, что потерял письмо о закупках руды и не мог потом вспомнить содержания. При этом он так виновато улыбался крупными, сочными губами, что, казалось, на него невозможно сердиться. Но француз, не Стесняясь присутствующих, стал раздраженно кричать, что ему надоели идиотские выходки Горяйнова, что такому увальню нельзя доверять серьезного дела.
Все это слушал Курако. Ему хотелось, чтобы Горяйнов срезал француза, но директор завода, член многих правлений, русский барин, молча стоял, как провинившийся мальчишка, перед коротеньким человеком из Парижа, изощрявшимся в язвительных грубостях.
Курако не выдержал. Взявшись за тяжело нагруженную «козу», он озорно крикнул:
— А ну, расступись перед хозяином!
И покатил прямо на француза. Д’Оризон отпрыгнул. Тележка, глухо стукнув колесами о выбоину, круто повернулась и снова двинулась на него. Директор «Сосьете Женераль» испуганно увернулся, но пятидесятипудовая железная «коза» не дала ему передохнуть. Ловко направляя тележку, Курако заставлял его метаться, прижимая к рудной насыпи и не позволяя отбежать в сторону.
Он был смешон, этот полный, приличный господин в цилиндре, совершающий судорожные, несвойственные его обличью прыжки. Горяйнов фыркнул, другие едва сдерживали улыбки. Д’Оризон не мог даже рассердиться: каталь не давал ему на это времени.
— Попрыгай у меня, попрыгай, обезьяна, — шептал Курако.
Француз вскочил, наконец, на кучу руды, камни разъехались у него под ногами, он споткнулся и, уронив цилиндр, полез вверх, хватаясь руками за руду. Только очутившись в безопасности, весь измазанный рыжей пылью, еще тяжело дыша, он начал ругаться. Курако затормозил, поднял цилиндр, отряхнул и сказал по-французски, указывая на чугунные плиты:
— Извините, мосье. Этот паркет весь в ямах, тележка вырывается из рук. Примите вашу шляпу вместе с моими сожалениями.
Его выпуклые черные глаза смеялись. Д’Оризон что-то буркнул и, увязая ногами в осыпающихся красных камнях, осторожно сошел. Курако свистнул и покатил.
На следующий день двор, по распоряжению директора, принялись выкладывать новыми плитами. Горяйнов отыскал Курако и, улыбнувшись, сказал:
— Ты, оказывается, умеешь хорошо по-французски...
Курако был очень находчив и остер на язык. Люди вспоминали десятки лет спустя некоторые его реплики. Горяйнову он мгновенно ответил:
— А вы, оказывается, не умеете по-русски.
Горяйнов вздохнул. Этот добрый по натуре человек сам знал, что не ему, как-то незаметно купленному банками Парижа, защищать русское национальное достоинство. Иногда за бутылкой шампанского он каялся, плача пьяными слезами, но глубокие чувства были неведомы ему, — он плыл и плыл, не делая усилий и не сопротивляясь, по волнам легкой жизни.
Горяйнов распорядился, чтобы с завтрашнего дня Курако шел работать на печь пробером — носить в лабораторию пробы чугуна и шлака. Там нужно знать французский язык и можно научиться металлургии.
Курако охотно согласился.
Итак, отверженный «приличным» обществом парень, год назад сбежавший из родительского гнезда, поднимается на первую ступень заводской служебной лестницы.
Можно ли сравнить положение пробера с выматывающей душу профессией каталя? Работа его куда легче и чище. Да кроме того, она приближает работника к изучению доменного дела.
Курако дежурит у подножья домны, у ее горна, в ожидании выпуска чугуна и шлака. Каждые три часа горновые пробивают летку — нижнее отверстие домны, и из нее вырывается поток жидкого чугуна. Он течет по желобам, по канавам, змеящимся вдоль заводского двора. Когда чугун застынет в ноздреватые чушки, его отправляют на передел в сталелитейный цех.
Еще чаще, чем чугун, выпускают шлак — отход производства. В тот момент, когда извергается его пламенеющая струя, Курако зачерпывает из нее пробу длинной железной ложкой. Стремглав он летит к Пьерону, в лабораторию. По пробе шлака там определяют, правилен ли ход печи.