Выбрать главу

В пекарне было жарко. У печей орудовали хлебопеки в белых куртках, наброшенных на голое тело. Вкусно пахло свежеиспеченным хлебом. Шанце любил горячий хлеб. Острый кончик его длинного носа вздрагивал и вытягивался, словно готов был сунуться за хлебом прямо в жаркую печь.

Пока хлебопеки укладывали хлеб в зеленые ящики, Шанце доставал из кармана бутылку и наливал самогон в эмалированную кружку. Это называлось "три капли для хорошего человека".

Интендант, жмурясь, припадал к ней и крякал от удовольствия. Шанце знал, как поладить со своими соплеменниками.

А Петру, Павлу и автоматчику доставалось по горячей буханке. Что делал со своей буханкой автоматчик - неизвестно. А мальчики прятали свои за пазухами. Потом одну унесет Флич Филимонычу, а другую отдадут Злате.

Отношения с девочкой несколько наладились. А вот Толика и Ржавого повидать не удавалось. Мама запретила какие бы то ни было встречи. Даже с ребятами.

Еще интендант передавал Шанце пакет дрожжей. Повар хорошо разъяснил ему, что без дрожжей не будет самогона.

Дрожжи мальчики относили Пантелею Романовичу, и большая часть их попадала в лес. Партизаны тоже пекут хлеб.

В тот день они возвращались из пекарни. Роза шла ровно, она не любила спешить. Алое солнце закатывалось за крыши. Окна домов пламенели.

Павел направил лошадь по центральной улице. Навстречу шли хмурые озябшие люди. Никогда на улице не было столько прохожих. Разве что до войны. Они шли молча и поглядывали на дровни с немцами исподлобья, зло.

Шанце занервничал, стал погонять Розу. Автоматчик схватился за свой автомат.

Хриплый голос на панели произнес отчетливо:

– Крысы. И верно крысы.

Шанце и автоматчик не поняли этого слова, но интонация заставила их съежиться.

Роза вытащила розвальни на площадь, и здесь Шанце понял, в чем дело.

На виселице, на толстых веревках под перекладинами неподвижно висели три тела, а по притоптанному сотнями ног снегу вышагивали, как заведенные, несколько автоматчиков.

Лицо Шанце побледнело и перекосилось. Он опустил голову, сунул нос в воротник и отвернулся.

Павел и Петр смотрели на повешенных с ужасом и никак не могли отвести взгляда от страшного зрелища, только схватились за руки и прижались друг к другу.

Лысый длинный старик, висевший посередине, кого-то напоминал им. Ноги его в дырявых носках почти касались помоста, казалось, что он стоит на цыпочках.

– Отвернитесь! - свирепо приказал Шанце, выхватил из рук Павла вожжи, яростно хлестнул ими Розу.

Дома мальчики застали Флича. Он сидел на письменном столе, обхватив голову руками, и раскачивался тихонько из стороны в сторону.

Когда они вошли, он посмотрел на них покрасневшими, припухшими глазами.

Что-нибудь случилось…

– Где мама? - испуганно спросил Павел.

Флич поднес палец к губам, потом указал на дверь спальной.

– Заболела?

– Нет-нет, она здорова, - торопливо ответил Флич и вдруг всхлипнул. - Понимаете, есть вещи, - слово показалось ему неуместным, и он поправился, - есть события, которые трудно пережить. Когда в девятьсот пятом черносотенцы убили моего отца, мне показалось, что я тоже умру.

В глазах у мальчиков появился испуг.

– Папу убили? - шепотом спросил Петр.

– Что случилось? - шевельнул губами Павел.

– Они повесили дядю Мишу, Мимозу, - тихо сказал Флич и снова всхлипнул.

Конечно! Это был Мимоза, тот, что висел посередине. Мимоза! Старый добрый клоун, который мухи не тронул.

– Как же это, Флич? - спросил Павел сдавленным голосом.

Флич снова обхватил голову руками и молча закачался из стороны в сторону; так качается человек, чтобы унять зубную боль.

Братья заглянули в спальню. Мать лежала на кровати, зарывшись лицом в подушку. Прическа ее сбилась, светлые пряди разметались.

Они тихонько подошли к ней, дружно, не сговариваясь, погладили ее волосы. Она повернула к ним заплаканное помятое лицо. В глазах ее была та же боль, что и у Флича. Оттолкнувшись от постели руками, она села, сказала тихо:

– Вы уже знаете… - привлекла сыновей к себе, и так они посидели втроем молча.

В дверь заглянул обеспокоенный Флич.

– Идите сюда, Флиш, - позвала Гертруда Иоганновна.

Он прошел в комнату, сел на пуфик возле туалетного столика.

– Я не смогу больше выступать перед ними, - сказал Флич решительно. - Я сорвусь. Я ненавижу их. Простите, Гертруда.

Она молчала, потом произнесла дрогнувшим голосом:

– Я виновата. Нельзя было оставлять Мимозу одного.

– Он ушел сам, - глухо откликнулся Флич.

– Да. Он не понял… Его надо было искать.

– Вы не имели права. Я ведь догадываюсь, зачем вы здесь…

Гертруда Иоганновна печально покачала головой.

– Наверно, можно было что-нибудь придумывать. Что-нибудь делать… - Она поднялась с кровати, прижала сжатые кулаки к груди. - Смерть тоже дает силу отомщать! Дядя Миша погибал, как шеловек. Весь город говорит: крысы!

Павел и Петр смотрели на мать во все глаза, никогда, наверно, они так сильно не любили ее. Сейчас она была такой, какой они представляли ее себе, когда жили у Пантелея Романовича. Они гордились ею, они готовы были умереть за нее.

– Надо выступать, Флиш. Надо взять сердце в кулак.

– Не знаю, не знаю, Гертруда, смогу ли выйти на эстраду…

– Сможете, Флиш. Вспомните нашего Мимозу и сможете. Он их не побоялся!

5

Черное длиннополое пальто на ватине не грело. Дьякон Федорович понимал, что там, на площади, промерзло не только тело, промерзла душа. И нету на свете такого жару, чтобы отогреть ее.

За что караешь, господи? Глаз не смежить, возникают три тела, удавленные в петлях. Что ж это?… Дай прозрения, господи! Аз есмь червь… Романсы пою для нечисти, а после грех замаливаю. Не будет прощения!

Федорович шел по улице быстрым шагом, засунув руки глубоко в карманы, и не мог согреться.

Еще недавно стоял он в согнанной на площадь толпе и цепенел от ужаса вместе со всеми.

Видел, как вели их, связанных, словно зверей.

Видел, как воспрянул немощный старик, плюнул в лицо им: крысы! Как упал, как поволокли его двое солдат, подымали бездыханного в петлю. Как торопливо накинули двум другим на шеи веревки.

А он стоял и цепенел. Ему бы сотворить в тот страшный час молитву по невинно убиенным. Затянуть бы во весь голос "Вечную память". А он стоял и цепенел, и сердце грыз страх. Страх, дьякон, страх, страшок… И нет тебе прощенья!…

Где ж ты был в тот час, господи?

Солнце село, а дьякон все кружил и кружил по улицам. И кружил с ним неотвязный жуткий страх.

Тем же быстрым шагом дошел он до гостиницы. Скинул на сцене за кулисой пальто и шапку, яростно стал тереть руки.

В зале ресторана сидело несколько офицеров. Федорович прошмыгнул мимо них в буфет.

Буфетчик лениво протирал фужеры.

– Налей чару, - попросил Федорович.

– Не велено.

– Шапку отдам. Смушковую. Душа промерзла.

– Изыди! Божий человек, а в грех вводишь, - засмеялся буфетчик, воровато огляделся: не видит ли кто? Быстренько плеснул в фужер немного шнапсу. - Пей.

Федорович выпил, не почувствовав ни тепла, ни горечи.

– Налей еще. Шапка-то смушковая, бога побойся.

– Бог далеко, а хозяйка - вот она… К Шанцу сходи. Он, говорят, гуляет, лыка не вяжет. Может, угостит.

Федорович промычал что-то, пошел к двери.

– Про шапку не забудь, - крикнул вдогонку буфетчик.

Дьякон побродил по коридору. К немцу идти не хотелось, хоть он и не вредный. Все они не вредные! Поганой бы их метлой, чтоб и духу не осталось! Он распалял себя, и чем больше распалялся, тем больше хотелось выпить.

Покружив по коридору, Федорович решительно двинулся на кухню. Хрен с ним, с немцем. Жрет, поди, самогон нехристь, а православный тут мучайся!