Выбрать главу

Писано в Турейске, лета от Рождества Христова

1578 месяца сентября, восьмого дня.

Иван Ласкович Черницкий собственной рукой.

Он перечел копию показания этого любопытного мальчишки, задавил стон и еще раз удивился, как живуча сто раз раздавленная страсть, от которой люди становятся слепыми и тайно бесноватыми, но не желают избавиться, хотя и знают это о себе. «Мы сами не хотим спасти душу свою, а сваливаем на врагов и болезни!» — подумал он, но душа болела, ныла, и он слушал ее, закрыв глаза, хотя все, казалось, было изгажено и захватано чужими руками. Но он твердо знал, что, несмотря ни на что, завтра отошлет копию показаний о прелюбодеянии Марии и в митрополичий, и в королевский суд.

На дворе парило с проталин, еще одна весна подошла к порогу говором талых ручейков. В один из таких дней приехали Константин Острожский и Марк-переводчик, принявший сан дьякона. Курбский вышел к столу, за Обедом он немного ожил.

Гости стали спорить и приводить цитаты из Священного Писания, а Курбский думал о Марии и Ждане, смотрел мимо в окно, и глаза его пустели, уходили куда-то в непотребное.

— Почему хула на Святого Духа не простится, а на Христа простится, хотя в Троичности и Христос и Дух Святой одно неделимое? — спросил его Марк-дьякон, и Курбский посмотрел на него сначала с недоумением, а потом со страхом: как могут люди, прожевывая мясо и запивая его рейнским, да еще, как он, думая о прелюбодеянии, говорить о Духе Святом, огненном и непостижимом, за оскорбление которого огонь невидимый может испепелить сердце? Он почувствовал кощунство, отер лоб.

— Не знаю, — сказал он растерянно, — откуда мне знать?

Он с таким удивлением и беспокойством посмотрел на Марка, что тот смутился, переглянулся с Острожским и перевел разговор на что-то житейское. Но и этого разговора Курбский почти не понимал — так ему было неинтересно. После обеда он сказал:

— Я пойду, и вы отдохните, а вечером, Константин, у меня к тебе есть дело. Приходи, в библиотеку — я теперь все время там живу…

Курбский помешивал кочергой в очаге, в окнах синела ночь, блики плясали по стене.

— Тебя, Константин, и сына твоего прошу я в завещании своем быть опекунами моего имущества и защитниками семьи. Ты не будешь против?

— Что ты, Андрей! Да зачем ты про это? Поправишься, еще повоюем и попируем!

— Кто знает… — Курбский подошел к столу, открыл шкатулку. — Вот список с завещания, а само — в Ковеле… «Зная, что ничего на свете нет вернее смерти, — читал он, — которая никого миновать не может, прошу быть опекунами моей семьи и моей последней воли защитниками князей Острожских Константина и сына его, от которых при жизни своей пользовался великой любовью и важными благодеяниями, и прошу их промышлять и прилагать старания о всем добром и полезном для жены и деток моих».

Он кончил читать, смотрел на мерцающие жаром угли, молчал: вспоминал такую же ночь в этой комнате, когда говорили они каждый о своей беде, не понимая друг друга. Но сейчас Курбский понимал то, что тогда сказал Константин.

— Что-то ты долго хвораешь, Андрей. Что с тобой?

— Сам не пойму… Ты веришь в видения, Константин?

— Верю, хотя сам не видал. А что?

— Так… Помнишь, мы ехали с тобой в Вильно и ты увидел кого-то?.

— Помню…

— Я знаю, кого ты тогда увидел. Это была Бируте, жрица. Да?

— Да… А как ты узнал?

— Почуял. Я… я ведь потом наяву ее встретил… А как ты мыслишь, сон и видение — это разное или одно?

— Не знаю, Андрей. — Острожский вгляделся: отекшее лицо Курбского было беспокойно, пальцы шевелились, крутили пояс. — А ты что, видел?

Курбский долго не отвечал.

— Видел, — сказал он глухо, безжизненно. — Не дай Бог тебе такое увидеть, Константин…

Острожский ничего не спросил.

— Где живет наша душа? — заговорил Курбский тихо. — Никто ее не видел, никто не знает, где она… Может быть, души близких наших стоят вот здесь, за спиной, и слушают наш разговор? — Он оглянулся, вгляделся в темный угол. — А может быть, нет их и вообще ничего нет.

— Как это — ничего нет? — тревожно и быстро спросил Острожский.

— Не знаю… Ничего я не понимаю теперь. Одно знаю — есть боль, которой человеку не выдумать, — сказал Курбский разбитым голосом и протянул руки к маленьким языкам голубого пламени.