И Фил туда же. Его слова жужжали готическими буквами, черным роем метались по хижине. «И пойди в землю Мория, и Господь усмотрит себе агнца, и не пожалей сына твоего, единственного твоего…»
Душный, дымный, слоистый воздух наполнился массой слипшихся бессмысленных слов.
Рука перевернула сухой листок.
Я хотел узнать, ведется ли счет. Я стоял на маковом поле и Повелитель Мака ответил: «Не было случая, чтобы мы сбивались».
Он был похож на Кьема, хотя выше ростом, метра два наверное, и худой. На плаще у него были вышиты красные, лиловые и белые маки, крупные и жесткие, а лицо как потемневшая морщинистая маковая головка. От него пахло дымом, и у меня уже начала кружиться голова. На ногах у него было по десять пальцев, глубоко увязших в потрескавшейся красной земле.
Я заметил Фила на вершине холма. Он бежал, бежал вниз через маки, ревел и на бегу сдирал с себя рубашку. Я как будто видел это в замедленной съемке, пока он пробегал мимо. Потом он скрылся за холмом.
Его поведение было неуместно, я смутился. Повелитель Мака смотрел на меня, как будто я должен сказать, а я не знал что и спросил: «Урожайный выдался год?» Глупо прозвучало, но больше ничего в голову не приходило.
Его насмешил мой вопрос. «Теоретически», – ответил он. Мне тоже стало смешно. И мы долго от души хохотали, я и Повелитель Мака.
Татуировка у меня на руке прямо сверкала, так что у меня было чем гордиться.
– Можно мне ее забрать? – спросил я его. – Ты ведь знаешь, я ее люблю.
– Это не аргумент, – сказал он, – но я спрошу у сестры.
– У сестры?
Он плавно поднял похожий на маковую головку палец к небу:
– У Луны.
– Понятно. А ты можешь взять меня вместо Чарли? – предложил я от чистого сердца.
– Не хотелось бы тебя огорчать, – он повернулся ко мне, и я заметил, что глаза его увлажнились, – но ты не вполне годишься.
И тогда я заметил, что он плачет. Густые, белесые слезы текли по его кожистому лицу. Потрясающее было зрелище. Я почувствовал, что он стыдится своей слабости, и уже собирался спросить, что он имел в виду, говоря, что я не вполне гожусь. Возможно, он думал, что Чарли из-за этого здесь и застряла?
Что это я виноват? Что я только о себе и думаю, в том смысле, который в это и Чарли вкладывала, и Фил? Он что, тоже так считает? Я-то, наоборот, только о них и думал. Отец, он ведь как маковая головка. Каждый день у меня появлялся свежий надрез и проступала моя любовь к ним, и они не отступали от меня ни на шаг. А потом я почувствовал, что они уходят, испугался, что, чего доброго, не вернутся, и сок перестал течь.
Это тяжело, хотел я сказать Повелителю Мака. Очень тяжело. Они оказываются у тебя в ладонях беззащитные, розоватые, как хрупкие ракушки со дна темного, бесконечного моря, – мелочь, одним словом. Но прежде чем ты успел выкурить трубку, смотришь, а они уже выросли. Я ведь их толком и научить ничему не успел. А я хочу их учить, потому что мне нужно, чтобы во мне нуждались.
Но мне так и не удалось поделиться этим с Повелителем Мака, потому что я снова оказался в хижине. Фил в углу на коленях, без рубашки, читал молитвы. Мик пытливо меня разглядывал. Потом Чарли подняла крик и ударила в грудь, но я ничего не чувствовал, как будто это она не меня бьет, а кого-то другого. Мик с Набао оттащили ее от меня, при этом, насколько помню, я что-то ясно и доходчиво объяснял.
Понимаете, мне хотелось ее успокоить и сказать, что, раз уж меня надрезали, я должен выделять сок и что она была права, а я – дурак. Был день, еще задолго до ее отъезда в университет, когда я понял, что мои дети выросли, и замкнулся. Это была самозащита. Мне тогда показалось, что я могу быть сам по себе. А теперь я хотел объяснить ей, что понял, как можно жить, что любовь нельзя дозировать, нельзя отмерять.
Но теперь все в порядке, хотел я ей сказать, теперь-то я понимаю. Чем глубже затяжка, тем легче выдох. Мне пришлось так долго сюда идти, и все для того, чтобы сделать на себе надрез. Но я не мог ей ничего толком объяснить. Слова сплетались на моих губах, и мне не удавалось передать ей всю глубину мысли. Я смотрел, как она плачет. Вот и в детстве она часто ревела по пустякам. И протянул руку за трубкой. Шших.
Морщинистая рука перевернула лист.
36
После опиумного марафона я заснул, вернее, он плавно перетек в сон. На следующее утро я проснулся от того, что Чарли протирала мне лицо мокрой тряпкой. Я был липкий от пота и, взглянув на нее, попытался проморгаться. Хотя голова у меня вроде пришла в норму, зрительное восприятие было еще нарушено. Предметы излучали мягкий свет, а в углах лежали тени. Чарли сидела закусив губу и на меня не глядела. Морщинка над переносицей стала у нее глубже.
– Наш герой проспался, – объявила она. Мик был на улице.
– Ну что? – приветствовал он меня, входя в хижину. – Живы будем, не помрем?
Это была фраза, которую я мог бы от него услышать после восьмой кружки пива в «Клипере».
Кроме странного ощущения в глазах, никаких болезненных симптомов у меня не было. С похмелья обычно хуже бывает. А сейчас как будто все внутренности слегка растянулись, со зрением неважно, и в горле пересохло.
– Дайте попить, – попросил я.
Чарли не отреагировала, как бы говоря «встань да возьми», но Мик принес мне воды. Я выпил и тут уж пришлось вставать, потому что просто лопался мочевой пузырь. Я еще выйти не успел, как Чарли спросила:
– Ну и что в результате? Что изменилось? Я остановился:
– Да, на самом деле многое изменилось.
Чарли и Фил сердито уставились на меня, а я махнул Мику, чтобы он тоже вышел. Он проводил меня до загородки.
– Не знаю, что ты имел в виду, Дэнни, – сказал он после того, как я облегчился, – но, по-моему, мы с места не сдвинулись.
– Нет, сдвинулись, и еще как.
Я мог вспомнить большую часть того, что видел, с абсолютной ясностью; вот только не был уверен – что на самом деле происходило, а что только под воздействием опиума казалось реальным.
– Расскажи, что ты видел, Мик. Он почесал голову:
– Ты что-то бормотал. Чарли не могла смотреть, как ты с ума сходишь. Я за ней смотрел. Сначала она притворялась, что ей плевать, но дергалась. И Фил тоже из себя выходил, глядя на тебя. Он побежал за тобой на поле, и я за вами пошел, привел его обратно. Потом Набао решила, что с тебя довольно. Начала на меня поглядывать. Ты хотел еще трубку, но я сказал Набао, не надо тебе трубки давать. Тебя же тошнило. Выворачивало по-страшному, Дэнни. Честное слово.
Тошнило? Я не помнил. Внезапно у меня в голове мелькнуло, как Фил бежит по маковому полю, стаскивая с себя рубашку.
– А сколько трубок я выкурил?
– Сам посмотри.
На циновке еще лежали банановые листья. Я насчитал пятнадцать черенков.
– Ты мог себя угробить, – сказала Чарли.
– А мне понравилось. Я бы вечерком повторил.
– Вот уж! – воскликнул Фил.
– Нет, Фил, – сказала Чарли. – Так быстро не подсаживаются. Он еще ничего не понял.
Ее уверенность в собственном превосходстве раздражала меня.
– Я-то как раз много чего понял, – завелся я. – Да, много. Рассказать вам? Могу. Вот, например, чего хочет отец? Хочет просто любить своих детей и в ответ хочет, чтобы его просто любили. А это оказывается сложно. Он надеется, что дети, когда вырастут, продолжат его жизнь. А с какой стати им продолжать его жизнь, когда у них своя есть? Но он все же вправе надеяться, что они сохранят общий язык, язык, на котором смогут по-прежнему понимать друг друга.
Я чувствовал, что говорю слишком напыщенно, но остановиться не мог. Да я и не выбирал слов, они сами меня выбирали и срывались у меня с губ с таким звуком, будто ткань лопается. Что-то у меня внутри надламывалось, обрывалось.
– Почему у меня даже этого нет? Почему я не понимаю своих детей? На каком языке вы говорите? Где вы его взяли?