Выбрать главу

— Когда ты отучишься говорить с набитым ртом? Как маленький, ей-богу!

После чая мы смотрели телевизор. Я плюхнулся в кресло, а мама села рядом за стол с кипой контрольных работ своих учеников. На кончик носа она водрузила очки, так что поверх них могла изредка бросать взгляд на телеэкран, и стала проверять тетрадки. Иногда она зачитывала оттуда вслух наиболее замечательные перлы. Как всегда, они исходили от некого Степакова, двоечника, сидевшего второй год в седьмом классе.

— Ох, этот Степаков, — сказала мать. — Послушай, Вань: «…Крепостное крестьянство с негодованием встретило сообщение о татаро-монгольском иге…»

Она засмеялась, но я относился к этому пресловутому Степакову со скрытой симпатией и встал на его защиту.

— А что здесь неверно, собственно?

— Ну, что ты прикидываешься! — удивилась мать. — Да ты послушай… — Она еще раз процитировала Степакова.

— Ну и что? — спросил я. — По-твоему, крестьянство должно было радоваться приходу хана Батыя?

— Да нет, — начала злиться мать. — Это же просто безграмотно! Какое «сообщение»? Что за формулировка!

— А что?! Прискакал гонец, собралось это, как его… вече, сделали сообщение о нашествии татаро-монгол, вече это не понравилось, и оно негодовало. Такое могло быть?

— Ты все путаешь, — растерялась мать. — При чем здесь вече, гонец?..

— А при том, что такие, как ты, придираются, а люди потом страдают, — назидательно произнес я и добавил: — И ты еще удивляешься, почему у меня в аттестате пять троек. А вот я смотрю на тебя и не удивляюсь!

Для матери мой аттестат был больным местом. Она нахмурилась и поставила Степакову тройку.

Потом мы отправились спать. И, прежде чем уснуть, я представил себя гладиатором. Окровавленным, в разбитых латах, смертельно уставшим, ибо только что в отчаянной схватке одолел громаднейшего льва. Стоя в центре залитой кровью арены, я внимаю восторженному реву толпы. Лев валяется неподалеку, Колизей неистовствует. Сам великий Цезарь дарует мне свободу. Но даже это меня мало интересует сейчас. В шестом ряду — девушка в бледно-розовой тоге, стянутой серебряным поясом у груди. Она бросает мне цветы. Букет рассыпается в воздухе, и алые лепестки медленно опускаются мне на плечи. Я узнаю гордую патрицианку. Это Катя. Каштановые волосы и карие глаза…

Первым, кого я встретил, когда на следующий день пришел в редакцию, была Зиночка. Она сидела за своим столом, положив ногу на ногу, и красила губы. Они у нее красные, но Зиночка предпочитала синий цвет. Она считала, что женщина с губами, как у мертвеца, должна вызывать у мужчин особое расположение.

— Ты что у Кузнецова вчера натворил, Пантелеймоныч? — спросила она меня.

— А что такое? — поинтересовался я.

— Да вот, позвонил ни свет ни заря и просил прислать за рукописью кого-нибудь другого.

— А ты?

— Я сказала, что больше некому. А он и говорит:

«Очень жаль, что в столь уважаемом учреждении работают такие нахалы, как этот молодой человек».

— А ты?

— Я говорю: «Да он у нас погоды не делает. Он у нас — пойди-подай». — Зиночка облизнула губы и взглянула на меня, явно рассчитывая произвести впечатление.

— Замечательно, — сказал я. — Прямо как у покойника.

Зиночка сморщилась, но не обиделась. Она никогда не обижалась.

— Так что же ты там наделал, Ваня?

— Да ничего. Его дочка втюрилась в меня по уши, вот он и опасается.

— Браво, Ваня. Ты, я вижу, свое дело знаешь, Кузнецов — сильный человек.

Я усмехнулся: дескать, красиво жить не запретишь, — и уселся в кресло-развалюху, стоявшее подле Зиночкиного стола. Меня одолевала дремота. Я уже было клюнул носом, но тут появился Макаров. Вид у него был неважный. Лицо опухшее, глаза стеклянные. Он кивнул Зиночке и поздоровался со мной за руку. Потом сел за свой стол и тяжело вздохнул.

— Ты на Цветной съездил? — спросил он меня,

— Нет.

— А чего сидишь? Двигай на Цветной. Привезешь фотографии, а потом к Кузнецову за рукописью. Ее сегодня в набор сдавать. — Он опять вздохнул и ослабил узел галстука. — Что-то душно у нас. Нет? — Макаров вопросительно и печально посмотрел на Зиночку.

— Открой форточку, Иван, — сказала Зиночка. — Степану Афанасьевичу душно.

Я полез открывать форточку, но, вдруг потеряв равновесие, сорвался с подоконника и полетел на пол. Плечами я ударился о дверцу шкафа, стоявшего рядом с окном. Одна створка распахнулась, и на мою голову посыпались папки с бумагами, журналы, книги, справочники и в заключение увесистый дырокол, угодивший мне в самое темечко. Степан Афанасьевич при этом скривил лицо так, будто ему, а не мне попали дыроколом по голове. Он побледнел и как пуля вылетел из комнаты.

— Заставь дурака богу молиться — весь лоб расшибет, — сказала Зиночка.

Я ничего не ответил. Поднялся, отряхнулся и стал собирать бумаги и запихивать их обратно в шкаф.

— Клади по порядку, — сказала Зиночка.

Я сложил на правой руке фигу и молча показал ей. Минут через десять вернулся Макаров. Он посвежел и, видимо, чувствовал себя значительно лучше.

— Уф! — сказал он. — Ну, Иван! Ну, Иван!

— Открывать форточку? — спросил я.

— Да нет, и так полегчало. Не ушибся?

— А как вы думаете? Если дыроколом по башке? Это как — приятно?

— Дырокол? Кто же его туда засунул? Я его третью неделю ищу! Давай-ка сюда.

Я подал ему дырокол. Степан Афанасьевич повертел его в руках, хмыкнул.

— Да, — решил он. — Такой штукой по голове — это не шутка. Можно до крови разбить.

— Конечно, — согласился я. — Если бы он с большой высоты падал — наверняка до крови.

— А может, и не до крови, — сказала Зиночка.

— Как не до крови?! — возмутился Степан Афанасьевич. — Таким дыроколом убить можно.

— Вот это вряд ли, — засомневался я.

— Да ты подумай! Если им со всей силы и по башке! А? — Степан Афанасьевич замахнулся рукой, изображая, как можно убить дыроколом.

— Дайте мне посмотреть, — попросила Зиночка.

Ей дали. Она оценивающе взвесила дырокол, покачала головой и сказала: — Если со всей силы, то убьешь.