...Новогодней ночью, будучи в Питере на курсах переподготовки, Андрей Шинкарев (двадцатипятилетний старший лейтенант, только что вернувшийся из Карабаха) танцевал в комнате общежития с аспиранткой Олей — зрелой, чуть полноватой девушкой с темными глазами и легким пушком над пухлыми губами. Под красным шелковым платьем, открывающим ключицы и полные плечи, круглились большие груди, плотно прижатые к его собственной груди и отчасти к ладони.
Внезапно колено старлея ощутило край кровати, застеленной общаговским байковым одеялом. Руки сами собой надавили вперед-вниз, знакомым со школы приемом вольной борьбы, раскладывая на кровати напрягшееся Олино тело и одновременно блокируя его возможный уход в сторону. Правая ладонь, двигаясь вверх и собирая платье в складки, ощущала легкий, скользящий шелк, шершавую сеточку колготок и, под ними, пульсирующий жар мягкого тяжелого бедра. Открылись белые трусики, натянутые между ног тугим валиком и разделенные швом колготок — из-под их белого края выбивались колечки темных волос.
— Подожди, — тяжело дыша, прошептала Оля.
— Что такое?
— Давай еще выпьем.
— Ну, наливай. — Торопиться было некуда, а в конечном результате Шинкарев не сомневался.
Что они тогда пили? Армянский «Айгешат», продукцию Нагорного Карабаха, подарок Эдика Амбарцумяна. Крепкий густой портвейн, во вкусе которого словно смешались вязкая сладость винограда, сухость каменной пыли и горечь сухой травы.
В Карабахе они пили это вино, закусывая тонкой кукурузной лепешкой, сухим козьим сыром, «бастурмой» — острым копченым мясом, нарезанным ломтиками. Бутылка охлаждалась в ледяной воде ручья, текущего высоко в горах, в узком овражке. Горячее солнце разогрело освещенный склон — с сухой травой и красными маками, растущими у багровых базальтовых камней. Камни с высеченными на них крестами назывались «хачкарами» — «крестовыми камнями», по-армянски. Слово «хачик» которым в России презрительно называют армянского мужчину, означает «крест», прежде всего нательный. Противоположный склон овражка был покрыт твердым слежавшимся снегом, снизу подмытым водой, увешанным сосульками, а сверху плотным, льдисто-белым на фоне синего неба.
Бутылку они взяли с собой в засаду, устроенную на азербайджанский ОПОН. Как выражались тогдашние острословы, в Карабахе в тот момент «обострилась дружба народов». Рядом выпивали и закусывали армянские ополченцы из «геташенских мстителей» — крепкие чернобородые мужики с тяжелыми крестьянскими руками. Их кожаные куртки были перетянуты широкими охотничьими патронташами, рядом лежали двустволки. Автоматы были только у нескольких, еще имелся крупнокалиберный пулемет — все только начиналось, оружия не хватало.
Среди ополченцев сидела молодая женщина — на резком смуглом лице выделялись крупный нос с горбинкой, как у степной антилопы, и темные волоски над верхней губой; сумрачные глаза были направлены в одну точку. И она все время молчала. Женщину звали Шагардухт, уменьшительно Шагане.
— Почему молчит? — спросил тогда Андрей. Молодая женщина заинтересовала его.
— Сумгаит, — коротко ответил Эдик. — Азеры ее изнасиловали, мать изнасиловали. Брата зарезали. Не трогай...
Им тогда помогли внезапность и горный рельеф: когда внизу, на узкой каменистой дороге, показался зеленый армейский «Урал», сопровождаемый «уазиком» с мигалкой, они оставили еду и бросились под красные скалы, где были оборудованы позиции. Опоновцы ехали в армянское село, на «проверку паспортного режима» (слово «зачистка» еще не вошло в обиход).
Первым выстрелом Андрею удалось снять водителя «Урала», как раз поворачивающего на крутом серпантине. «Урал» ухнул вниз, а армяне открыли огонь, расстреливая выскакивающих из «уазика» полицейских. Казалось, все получилось — осталось только собрать «калаши» и отойти к Геташену.
Вдруг над горами раскатился тяжелый рокот, и из-за круглого травянистого перевала медленно поднялся пятнистый «крокодил», армейский МИ-24 — полицейские с «уазика» вызвали его по рации. Из-под закрылков вертолета сорвались дымные хвосты ракет, ударив под красные скалы короткими яркими вспышками. Свистели осколки, летели камни, скручивая серый дым и багровую каменную пыль, кричали раненые — и армяне под скалами, и азербайджанцы вокруг загоревшегося «Урала». Чтобы обеспечить нужный угол стрельбы, Шинкарев согнул спину, поставив на нее крупнокалиберный НСВ-12,7, зажал в кулаках его опорные сошки. Вокруг стоял грохот, рев; пулемет трясся, бил по спине; раскалившийся ствол обжег шею. Эдик высоко задрал дуло и стрелял по вертолету длинными очередями, выкрикивая самые грязные армянские ругательства. «Ее ку мерит кунэм! (Я твою маму еб.. л! (армян.)) — хрипел он, по-волчьи оскалив зубы. — Ее ку хачик кунэм!!!( Я твой крест еб.. л!!! (армян.))»
«Веселый мальчик я, из Карабаха» — почему-то вспомнился шлягер «бакинского соловья» Рашида Бейбутова, но тут налетел свистящий вой, скалы словно разрубило, и в красно-черной круговерти земля вздыбилась и хлестнула его. Когда контуженный Андрей открыл глаза, бой уже кончился. На склоне, изрытом воронками, среди обгоревшей травы, засыпанной обломками скал, лежали убитые, стонали раненые; ополченцы подбирали своих раненых и азербайджанские автоматы. Встав на дрожащие ноги, преодолевая тошноту, Шинкарев увидел Шагане — убитую, с темным пятном крови на спине...
А новогодней ночью, в темной комнате, уткнувшись лицом в мягкие волосы аспирантки Оли, он снова видел дым и пламя первого боя. Тогда он первый раз ощутил глухую ненависть пехотинца ко всему, что безнаказанно стреляет сверху. Были бы у них эти мины!
— Воевали, как пацаны, — сказал позже Эдик Амбарцумян. — Но умирали, как мужчины.
А темная общаговская комната плыла в винных парах, покачивалась, и с ней словно покачивались круглые Олины ладони, сначала прикрывавшие большие, раскинутые на стороны груди, потом все сильнее и откровеннее гладили, сжимали их. Полные бедра начали напряженно выгибаться, подавая вперед темный пушистый треугольник. И лицо внизу — заострившееся, с глубокими лунными тенями — всегда казалось лицом юной принцессы.
Другой вопрос — кого ты увидишь утром...
Шинкарев не помнил, что было утром. Но вот вечером, томимый похмельным синдромом, он оказался на Морской набережной, перед гостиницей «Прибалтийская». Высокие темные волны били в ледяные плиты, нагроможденные на ступенях гранитного спуска; с залива налетал ветер, смешивая брызги с дождем, сыпавшим из низких туч. Отчасти выветрив похмелье, замерзший, в промокшей куртке, Шинкарев зашел в гостиничное кафе. В его шведском интерьере даже сухое тепло было европейским, пропитанным кофейным ароматом, мягко обволакивающим белые стены, черно-красную плитку и темный металл стойки.
Андрею надо было подумать: оставаться на службе или уйти в бизнес, скажем, охранный. Там окопалось много его знакомых, нашлось бы место и ему — желательно только не опоздать. Поступили неплохие предложения от красноярских приятелей, на полном ходу осваивающих алюминиевый экспорт. А в Питере служба намечалась рутинная, фельдъегерская; зарплату положили с гулькин хрен. Что он терял, кроме пресловутых пролетарских цепей?
Между тем за тюлевой шторой окончательно стемнело, на мокрых тротуарных плитах дрожал свет фонарей, по которому ветром проносило черные волны дождя. В тепле клонило в сон, тело расслабилось, в полузабытьи реальность сливалась с прошедшей ночью — и со свежими воспоминаниями о Карабахе.