Выбрать главу

Он смело и последовательно воздвигал храм стоматологической науки в борьбе с косностью и непониманием. Именно он сделал стоматологию самостоятельной наукой. Он обладал удивительной проницательностью и широтой мышления, уводящей от сиюминутности в глобальную научную перспективу. Он был ученым до мозга костей.

Это был человек очень сильный. Он никогда не жаловался, никому не плакал в жилетку. Никого не пускал в свои переживания и, когда ему было плохо, тяжело или неприятно, он чаще всего отшучивался или с каким-то смешением возмущения и удивления мог воскликнуть в ответ на какую-нибудь пакость в свой адрес: «Вот мерзавец! (мерзавцы!)». И не более того. Причем без злобы, скорее, с удивлением, без ненависти и мстительности, казалось, эти чувства вообще были ему неведомы.

Был ли он ранимым человеком? Естественно, как человек тонкий и интеллектуальный. Но никто не знал этого наверное. Он скрывал свои душевные раны. И только по тому, как он бережно относился к близким, друзьям, ученикам, понимая и принимая их беды и неудачи, можно было догадаться о его истинной реакции на разного рода неприятности и коллизии, так тщательно скрываемой.

Он был нежен, заботлив и добр в семье. Каждое письмо к жене и дочери, когда они уезжали в каникулярное время отдыхать, а он не имел еще отпуска, начиналось одинаково: «Дорогие мои любимые!»

Из письма от 15.VII.50 года.

«Дорогие мои любимые! Я очень соскучился и уже не дождусь, когда вы приедете. В последние дни стало еще более скучно. Причина в том. что вы перестали писать. У вас получается то густо, то пусто. Я получал по одному письму, потом по два, потом по 3 и вдруг — ничего.

В Москве по-старому: каждый день дождь. Сегодня проливной дождь всю ночь и утро. Сейчас еду на новую консультацию, замучили они меня окончательно. Устал я. Мозги совсем устали, и я ничего не пишу, несмотря на то, что все напечатал на машинке, не доходят руки. 18 и 19 у меня два доклада. Один из них довольно неприятный. Я буду докладывать о новых моих работах и не знаю, как воспримет аудитория…

Как вы отдыхаете? Как ты себя моя любимая дорогая женушка чувствуешь, как помогает тебе лечение и отдых? Как Светланочка? Доченька, родная, ты не обижайся, что я не пишу тебе письма отдельно, сегодня вечером это сделаю…

Как вы проводите время? Были ли в Риге? Какая у вас погода? Напишите обо всем и пишите, как обещали, через день.

Целую вас крепко, крепко.

Много, много. Ваш Веня 15. VII. 50.

P. S. Сегодня 16 число. Письмо не отправил, не было марки. За этот день произошли следующие события. Во-первых, я выиграл по облигациям 1000 рублей, так что ищите возможность их потратить. Заходил в ателье. Пальто для любимой женушки еще не готово. Купил себе велюровую темно-синюю шляпу, как твоя, мамка.

Почему не пишите? Получили ли деньги, которые я послал? Пишите. Целую. Веня».

И из другого письма.

«Дорогие мои, крепко любимые! Время бежит и вот мы опять скоро будем все вместе. Вчера получил ваше письмо, где уже намечается день выезда. Мне очень хотелось, чтобы зарядки, которую вы получили, хватило бы вам на всю зиму…

Получил письмо с фотокарточками, где Светланка подстрижена. Я долго смотрел на них и никак не мог определить, что это такое, что-то Светлана не та. И лишь после сообразил, что косы срезаны. Расстроился я тут же и до сих пор переживаю: зачем она это сделала и зачем ты, Нинуля, разрешила. Твоя любовь к нам часто делает тебя настолько податливой, что мы можем тебя уговорить на что хотим, и ты из любви к нам, из желания сделать приятное на все соглашаешься. Ну ладно, подумаешь — кос нет, отрастут новые».

В быту же он был крайне неловок и беспомощен.

В конце лета, в первый год войны, когда он находился в Москве, а семья в Рязани, он с оказией пересылает жене деньги, и тут же спохватывается. И с другой оказией передает ей письмо, написанное на оберточной бумаге: «Нинусенъка, я вам выделил все деньги возможные. Оставил себе минимальный прожиточный минимум. Если у тебя есть деньги, пришли мне 200–250 рублей для покупок продуктов для вас. Если нет, я что-нибудь придумаю».

Если он сам пробовал приготовить завтрак, например яичницу, то ее не всегда удавалось донести от плиты до стола: по пути глазунья, как лягушка, соскальзывала на пол. В письме жене на Рижское взморье в 50-х годах он пишет: «Я ехал домой в половине 11-го и полагал, что ваши письма должны быть и по этому поводу решил устроить пир. Для пиршества зашел в гастроном на Смоленской и купил следующее: 1) куропатку жареную, 2) 100 г. масла,1) рыбцы — 2 шт., 4) 200 г. колбасы любительской и 5) батон хлеба. Ехал домой и всю дорогу текли «слюнки от предстоящего хорошего ужина, представлял как за ужином почитаю ваше письмо. (По дороге 5 свертков нести было неудобно). Все мои надежды оправдались. Я получил письмо и открытку. Но, видимо, богу было известно заранее, что второго удовольствия я не получу. Т. е. ужин не состоялся, и он был таким же скупым, как и мамой написанная открытка. При развертывании свертков мною было установлено: 1) куропатка имеет 100-летнюю давность, давно провоняла и внутри вся покрыта плесенью — «пенициллином», а сверху настолько скользкая, что противно держать в руках; 2) рыбцы оказались пародией на рыбцов, а по существу резко пересоленная вобла, из которой мне не удалось выжать ни капли жира, но соли сколько хочешь; масло дали край, тоже с небольшим привкусом. Я не смог утолить голода — не ел с утра…» И несмотря на «печальное» содержание, в конце письма приписка: «анекдот: в одном сумасшедшем доме…»

Курляндский всегда был центром притяжения. Люди тянулись к нему: с ним было приятно и интересно общаться.

Жизнелюбие и доброжелательность, острый ум и интеллект в неформальной обстановке делали его центром внимания. Во время отпуска вокруг него группировались люди, как правило, очень интересные и неординарные.

В 1947 году по путевкам Курляндский с семьей поехал отдыхать на Рижское взморье. Все многочисленные соседи коммунальной квартиры вышли провожать, некоторые плакали, прощались навсегда: «Там же стреляют!»

Рига встретила москвичей необычным европейским видом: готика вперемежку с глыбами строгих серых зданий, одежда и манера рижан держаться. На вокзале погрузились с чемоданами в частное (что тоже было необычно) такси и направились на взморье.

По дороге Вениамин Юрьевич беседовал с водителем:

— В буржуазной Латвии, — рассказывал тот, — жили бедно, батрачили на хозяина на хуторе. Сестра уехала в Ригу, стала проституткой, чтобы заработать себе на приданое. С приходом Советской власти простому человеку стало легче. Сестры и братья получили образование, специальность, квартиры, но… Если будет возможно, всех русских перебьем, — заключил он.

Слишком силен был национализм.

Ах, Рижское взморье! В 47-м году еще не было названия — Юрмала. Вдоль побережья тянулись друг за другом, разделенные не более чем улочкой, курортные местечки: Булдури, Дзинтари, Майори, Дубулты, Яун Дубулты, Асари, Пумпури, Кемери… С центром — Майори. Некоторые из брошенных частных дач с башенками, окнами из разноцветных стекол были объединены в ведомственные или профсоюзные дома отдыха. Центральная торговая улица в Майори могла похвастаться несколькими портерными, книжным и шляпным магазинчиками и фотоателье. Остальные магазинчики были заколочены, на окнах спущены жалюзи. В центре Майори находилась маленькая типичная прибалтийская дачка — краеведческий музей, в котором, между прочим, была ярко отражена борьба латышей за свержение буржуазного режима.